Симпатия – показатель того, что какая-то часть нашего существа находится в другом месте, измерении, это понимание того, что стиль жизни, подобно исламскому бесконечно далекий от нас, так же как и стиль нашей жизни, принадлежит общечеловеческой культуре, – факт, позволяющий понять, что какая-то часть нашей души, еще до рождения и воплощения, уже была там, на Востоке. Люди, творцы истории, как нам представляется, совершают поступки под воздействием чувств; а чувства, сохранившие свой отпечаток лишь в исторических документах, недоступны для непосредственного понимания разумом. Любая объективность здесь вторична по отношению к субъективному переживанию. Единственный способ познать чувства – почувствовать самому. В данном случае научным подходом будет не объективность, а осознанная субъективность. Из биографии Мухаммеда, несомненно, можно получить некоторое представление об этом религиозном и общественном гении. Но это не будет беспристрастным знанием, оно будет в той или иной форме проникнуто симпатией к этой личности. Можно сказать, что сила воздействия описанной в книгах героической жизни прямо пропорциональна эмоциям, возникающим в конце этой жизни; острому ощущению того, что нечто любимое, нужное и невосполнимое ушло навсегда, а то, что придет, будет обязательно хуже. Исторический факт смерти Мухаммеда – это отчаяние и недоумение его сподвижников по поводу того, как же они будут жить без него. И халифат, исторический факт огромного значения, есть всего лишь длинная тень этого чувства. И если этого чувства нет, то формирование представления о халифате будет подобно детской игре в ниточки-веревочки. Итак, халифат возник, чтобы заполнить пустоту потери. Прошли соответствующие двенадцати главам Книги триста лет, и что же – скажите, во имя всего святого! – случилось с этим институтом? Пропасть между нравственной высотой идеального халифата и низостью реального ужасает. Не то чтобы тут была какая-нибудь историческая аномалия, нет, перемена произошла в соответствии с законом свершения: «Власть развращает». Но куда же теперь делся человеческий идеал, общественный идеал? Придав книге историческую форму, я ввел несколько собирательных персонажей пророка, Халифа, Визиря и Дервиша. Они особенно информативны в отношении своего времени, а их притязаниями означены отдельные этапы исторического становления от утверждения общественной религиозности до упадка в эпоху разобщенности религиозности индивидуальной. Язык меняется от архаичного к простому в соответствии с переменами в интеллектуальной атмосфере, что согласуется с аналогичными переменами на Западе в промежутке между XVII и XX веками: иконоборческий пуританизм, потом роскошь, аморальность и рациональное просвещение, затем восстание интуитивизма против рационализма, пренебрежение к деньгам и другим абстракциям, исчезновение политического истеблишмента, отчаяние и разочарование, породившее то, что Шпенглер назвал «второй религиозностью». Прием перефразировки стихов Корана библейским языком, возможно, может быть оправдан тем, что обращение к благочестивым фразам из Священных Писаний было столь же характерно для прошлых эпох, как и нашей. Придется ли нам в ближайшее столетие испытать катастрофические войны, встретиться с катастрофической некомпетентностью и катастрофической развращенностью – еще только предстоит узнать. Время, как сказал Человек из Маарры, – это длинная поэма, написанная размеренной рифмой, но Поэт никогда не использует одну и ту же рифму дважды. Роль пролога в повествовании об исламе играет вводная глава, представляющая языческую Северную Аравию. Все здесь выглядит расплывчатым, смутным, слышится звон мечей, глухой стук копыт, на фоне невнятного бормотания раздаются крики и громкое бахвальство. Этому хаосу Мухаммед придал религиозную и социальную форму. Члены кланов, одинаково неистовые как в племенной верности, так и в распрях, делились на бедуинов-кочевников, разводивших верблюдов и лошадей в пустыне, и поселенцев, занимавшихся земледелием в оазисах или торговлей в небольших городах. Некоторые из кланов были обращены в иудаизм, немногие – в христианство; большинство же, по языческим обычаям, поклонялись камням, водоемам, деревьям и небесным светилам. Их благородство проявлялось в защите слабых, их слава – в безумии и ярости мести, в минуты обольщения и безрассудной щедрости, их глубочайшие мысли были о красоте рода и мимолетности счастья и величия. В этой среде родился Мухаммед. Были те, кто истолковал его откровение как призыв к завоеваниям, основанию городов и развитию искусств. И была в то время такая свобода, на которую с ностальгией взирают искушенные потомки.
Ваша дорога лежит перед вами. Ваас салам. Примечания Цитаты из Корана напечатаны курсивом, за исключением случаев, когда указан источник цитаты. Арабские имена: Абу означает «отец». Ибн означает «сын». Типичное имя Абу Мухаммед Амр ибн Зейд состоит из почтительного обращения (Абу Мухаммед), личного имени (Амр) и имени отца (ибн Зейд). Имя отца в последнее время взяло на себя функцию фамилии. Иногда встречаются указания на место рождения и профессию (Багдади – из Багдада; аль-Хасиб – счетовод). Денежные единицы: дирхем – серебряная монета, весом в три грамма. Динар – золотая монета, весом в четыре с четвертью грамма. Дирхем условно можно отождествить с долларом, а динар с десятью долларами. Даты: мусульманское летоисчисление ведется с хиджры (Исход пророка из Мекки в Медину в 622 г. н. э.). Мусульманский год состоит из двенадцати лунных месяцев, что примерно на три сотых доли меньше нашего солнечного года. Пустыня Доблесть и невежество арабов до Мухаммеда Все вокруг нас – безжалостная пустыня; голый, черный, блестящий берег, состоящий из вулканической лавы. Несколько зеленых ростков полыни на острых каменных выступах распространяют смолянисто-сладкий аромат под иссушающим громадным солнцем… Бескрайняя равнина и наносы, состоящие из ржавых и голубоватых базальтовых глыб… Твердые, тяжелые, как железо, и звучащие, как колокол, породы. Отполированные песчаным ветром пустыни, породы блестят на солнце. Это страшное, непригодное в глазах европейца для жизни место и есть добрая бедуинская земля – вотчина отважного Моахиба. Здесь, где здоровый, разреженный воздух, посреди своих обильных стад живут крепкие и грубые горцы-бедуины. Мы едем дальше по горной дороге вдоль остатков сухой кладки стен, чего-то вроде брустверов и небольших укрытий, похожих на загоны для овец, которые строят пастухи для защиты от волков в горах Сирии. Кроме них встречаются небольшие постройки, напоминающие усыпальницы, поднятые на поверхность земли. Есть и другие – насыпи полукруглой формы, возможно курганы. Кочевники говорят, что это знаки, указывающие, где раньше были источники, но старые знания утрачены. Если я об этом спрашиваю встречного бедуина, он бесстрастно отвечает: – Дела прежнего мира, до правоверных. * * * Остановитесь здесь и плачьте об одной незабываемой любви, о старом [2]Лагере в краю песков, раскинувшемся от Кустарников и до начала Разлива, От Долины до Высот. Эти знаки не исчезли пока еще, Хоть все уносится обратно на север и на юг. Взгляни на белых ланей след, рассеянный в дворах старинных, И пятна от чернил, похожие на перца семена. Двое, едущих верхом со мною, держатся поближе к стороне моей: Так как? Ты примешь ли от горя смерть свою, о человек? Неси же до конца ты то, что должен Нести. Обоим вам рассказываю я – для этих слез я больше подхожу — Найти где место среди этих стен крошащихся мне, Чтоб выплакаться? История стара как мир – такова же, как и другие До нее. Все то же, и снова с нею в Месте мы Раздора. Вставали женщины, когда их аромат был сладок, Как предрассветный бриз, сквозь ветви дующий гвоздики. Я так страдал из-за любви, так сильно, что текли слезы По груди моей, и пояс взмок от плача. И все же – были женщины и у меня в счастливые, хоть редкие деньки; И в лучший из всех дней, во дворике Вошел я в паланкин ее и в паланкин двоюродного брата моего. – Несчастный, нужно мне идти! – она сказала. – И спасибо тебе! — Наклонялся паланкин и вместе с нами качался — Спустись, Имрууль-Кайс! Верблюд рассержен будет! А я: «Продолжай – останься – расслабься – и ослабь узду — Ты никогда меня не сбросишь; я снова буду вкушать вот этот плод; Оставь, ведь голова есть и у зверя; о нем не беспокойся – вместе мы сейчас. Продолжай и давай приблизимся к плоду любви! Сладки уста твои, как яблоки. Я ночью приходил любить тебя, но ты была беременной или кормила дитя». Я смог заставить женщину такую забыть ребенка годовалого, Пока не закричал за нею он. Вполоборота повернулась она к нему, Но бедра подо мной лежали тихо. Однажды не исполнила она мое желание на дюне И, давши клятву, поклялась, что сдержит клятву… Сами орешки белой девственности, запретные в скорлупках, Сколько б ни играл я ради удовольствия и ни проводил время в играх. Той ночью мимо я прошел надсмотрщиков, наблюдавших за палатками своими, Мужчин, которые бы пригласили меня лишь затем, Чтоб славу обрести моим убийством, В час, когда на небе ночи ярко мерцают Плеяды, Похожие на пояс, усыпанный камнями драгоценными и жемчугом; В такой час пришел я; она уже почти совсем разделась, ко сну готовясь, Переодеваясь за ширмою шатра. – Богом клянусь! – она мне прошептала. – Нет оправдания тебе! Теперь я знаю, что, и увядая, ты будешь столь же необуздан. Дальше пошли мы вместе; я вел, она тащила за нами Вышитый низ мантии, который заметал следы все. Когда прошли мы мимо огороженных дворов, пошли мы прямо В сердце пустыни, волн и вздымающихся холмов песочных. Я голову ее привлек к своей, и она, касаясь локонами, прижалась ко мне, Стройная, но мягкая в лодыжках даже. Талия ее тонка, и бел слегка округлый живот, А кожа чуть повыше груди сверкает зеркалом отполированным Или жемчужиной из первой воды, слегка позолоченной белизной, Питающейся из водоема чистого, не замутненного ногами мужчин. Дивных волос каскад на голове прекрасной – черных-черных, Густых, свисающих, подобно гроздьям фиников на пальме. И вьющихся и, кажется, ползущих вверх к макушке, А там сплетающихся узлом и рассыпающихся взрывом локонов; Маленькая талия ее податлива, как узда загнутая; А икры бледные сравнимы с тростником под тенью пальмы. Как часто предостерегали о тебе меня, с жестокою враждебностью Иль утомительною мудростью! В ответ советовал я всем лишь поберечь дыхание. Сколько раз в жизни ночи накрывала меня огромная морская волна Покрывалом густым, испытывая болью, какую только мог я выдержать, Пока я не кричал, когда уж сил не оставалось. И все же казалось, что не иссякнет никогда сей сладкий час. О Ночь! Ночь! Длинная! Прояснись к рассвету, Хоть и неутешительно, ведь ты тоскуешь о приходе дня. Как совершенно твое искусство, ночь! Твои неисчислимы звезды — Надежно ли привязаны они к какой-то вечной бесконечной скале? Я беру мешочек для воды из кожи и ремнем креплю к плечу Крепко – как часто! – безропотно, мягко к такому седлу, Пересекая впадину, схожую с низиной, лишенной звезд. Неужели я слышал волка-расточителя, который проиграл свои Завывания сокровенные все. И если б он завыл: «У-у!» – я бы ответил: «Мы совершили сделку жалкую и неудачную, Чтоб выиграть, коль сохранил ты столь же мало, сколь и я; Что б мы ни получали, ты и я, мы упускаем это; Все, что нам принадлежит, стремится к исчезновенью. Не найдется никогда людей столь процветающих, Сколь осчастливливает процветанье нас двоих. Довольно! Взгляни на молнию, мерцающую в дали небес, там, Где густое облако, подобно рукам скользящим, свившимся и взгромоздившим Корону из волос или огонь, по нити бегущий С проливающимся маслом лампы, наклоненной рукой отшельника. Так мы сидели между Темною Землей и Мелким Лишайником, И долго смотрели на лик грозы, и далекой она казалась: Правый фланг дождя над Ущельем висел, Левый – над покрывалом сверкающим, а дальше увядал. Вниз, вниз отправился на Рощу воду лить, Так что огромные деревья к земле пригнулись. Такой поток струился над Нижними скалами, Что белоногие олени убежали с пастбищ всех; А в Тайме ни одна пальма не поднялась, когда все завершилось. И башня ни одна не устояла, кроме той, которая заложена была в твердой скале. Лишь выстояла впадина пустая в этом шторме, Подобно старику высокому в серо-полосатом плаще. На рассвете следующего дня пик Встреч Холма, разрушенный И окруженный водой, был не больше головки прялки. Шторм рассеял его по всей Равнине-Седлу, Как торговец, прибывший из Йамана, сбрасывает свои товары. И птицы небольшие предрассветные пели вдалеке По всей горной стране так, что напоминали пьяниц, обезумевших от пряного вина. А испачканные грязью, тонули звери дикие, напоминая корни морского лука, В ту ночь, лежа в долинах, где потоп обратился в отлив. вернутьсяЗдесь и далее перевод стихотворений с английского языка Н.В. Догаевой-Розман. |