Не отвечая, Маня глядит на него пристально ж наивной бесцеремонностью. Так глядят на портрет.
Боже! Какие чудные брови! Но улыбка у него неприятная. Губы кривятся. А глаза остаются мрачными. Точно на другом лице.
Она вдруг падает духом и садится далеко от него, на кончике скамьи.
— Можете оставаться! Мне все равно, — говорят она с преувеличенной холодностью, избегая его упорного взгляда.
Она берет книгу и держит ее вверх ногами. Все артерии ее бурно пульсируют. Кажется, что сердце стучит в горле и веки жжет что-то. Лишь бы не разрюмиться! Вот будет скандал!
Штейнбах смотрит на книгу. Потом на рдеющие щечки.
— Что вы читаете? — спрашивает он вкрадчиво. — Какая странная печать!
Маня расширяет глаза. Замечает, что книга перевернута. И вдруг звонко, неудержимо хохочет. Над» бы рассердиться. Но смех душит ее.
— Вы не сердитесь? — подхватывает Штейнбах.
И, выждав паузу, когда Маня перестанет смеяться, он говорит робко и нежно. Так робко, что гнев Мани испаряется.
— Давайте познакомимся!.. Хотите?
Она молчит, чутко насторожившись, слушая всей душой.
— Я давно хотел подойти к вам и… не решался. Вы напрасно обвиняете меня в высокомерии. Я боюсь людей. Я очень… застенчив.
Маня порывисто оборачивается всем корпусом. Книга падает на дорожку. Маня верит сразу. Не столько словам, сколько звукам.
— Вы?… Застенчивы?..
— Да… Почему это вас удивляет? Маня загляделась и забыла вопрос.
— Какие брови! — говорит она вслух.
Он улыбается опять своей недоброй улыбкой.
— Они вам нравятся?
Маня вспыхивает. «Что я наделала!..» Но… И она уже смело встряхивает кудрями.
— Да! — гордо говорит она. — Нравятся… Очень… Я их постоянно вижу перед собой…
Он хочет насмешливо поклониться. Но она быстро поднимает руку.
— Ради Христа, не будьте банальны! Не благодарите «за комплименты»… Вы разобьете мои иллюзии. И я вам этого никогда не прощу!
С возрастающим интересом он глядит на нее.
Она его сбивает с толку. Все трафаретные приемы в обращении с женщинами, которые не меняешь из лени, оказываются здесь лишними.
И потом это никогда. Оно полно обещаний. Значит, эта девочка, без его ведома, включила его в круг своей жизни?
— Вот я сижу рядом с вами… — говорит она. — И мне кажется, что это только продолжение моих снов. У меня бывают чудные сны… Гораздо красивее, чем сама жизнь. И я часто говорю с Нами. А вы?… Любите вы ваши сны?
— Н-нет… Они скучны, как моя жизнь…
Маня опять молчит, пораженная! Какая правда в этом голосе! Какая тоска!
— Неужели вы можете скучать? Вы так богаты! Если бы я была богата, я путешествовала бы без конца! Из одной страны в другую… Какое счастье видеть Индию, факиров, змей! Египет, пирамида Иерусалим, гору Синай и Голгофу… Видеть Мексика девственные леса, Амазонку.
Ее голос искрится, как шампанское. Он слушав и наслаждается этой чуждой ему, бурной и светлом жаждой жизни.
— Я все это видел — говорит он, подавляя вздох.
Она всплескивает руками и подвигается к нему!
— Видели? Боже мой!.. Какой же вы счастливец! Чего бы я ни дала, чтоб видеть Восток!
Он молчит, глядя в ее глаза. Невыразимым обаянием веет на него от этого доверчивого и наивного взгляда. Сердце его вдруг начинает биться… Он невольно опускает ресницы, длинные, бросающие тень на щеки. И чертит что-то тростью по земле.
— Мне не хочется вас разочаровать, — говорит он печально. — Быть может, ваша богатая юность нашла бы волшебные ткани, которые набросила бы, как вуаль, на все уродливое, безвкусное, низменное и банальное, что преследует нас, туристов, и смеется над нашими мечтами. Но я, искавший одиночества и созерцания, нигде не нашел его… кроме этого парка. И за это, должно быть, я теперь люблю его.
— А в пустыне? У пирамид?
Штейнбах смеется. Ах, как портит его смех! Недобрый, едкий смех… И зубы такие мелкие и острые! Как у хищника…
Какая-то тяжесть ложится на грудь Мани.
— Я ехал в Египет на корабле, полном туристов! Англичан было больше всего. Это проклятие. Туристы отравили мне все красоты искусства и природы в Европе. Нельзя быть одному ни в музее, ни на кладбище, ни в горах… Всюду кишит толпа с плоской ненасытной душой… Она кричит в склепе Медичи, перед «Ночью» Микеланджело. Она свистит в Колизее, озаренном луною… В те часы, когда ждешь, что из темной пасти вот-вот вырвутся на арену голодные львы и растерзают колыхающиеся в лунном блеске призраки… Она хохочет на дивном кладбище Campo Santo, в Генуе… Она аукается на форуме Рима и на улицах Помпеи… Для нее нет святынь. Ей страшна тишина. Ей понятны лишь стадные движения, стадные чувства. Она оскверняет все дороги и храмы. И говорит, говорит, говорит… И ест, ест, ест…
— О, какое отвращение!
— Вы меня понимаете? — подхватывает Штейнбах. — Хоть вы дитя, но я чувствую, что вы меня понимаете. И когда я думал о Востоке… с той же страстной тоской, какая сейчас звучит в вашем голосе, — я жаждал одного… Быть лицом к лицу с природой Слышать тишину и биение собственного сердца… Пережить мои грезы наяву. И быть счастливым в забвении. Я этого не узнал. Когда железная Дорога привезла меня к пирамидам…
— Железная дорога?
— Увы, да! Весь поезд был полон англичанами. Они везли с собой ножи, тарелки, стаканы, бутылки, Целые корзины провизии. И говорили, говорили, говорили… И ели, ели, ели… Нас встретили гиды. (Еще неизбежное проклятие!) Они встретили нас, как своих жертв. И в их манерах сквозило превосходство посвященных, стоящих у источника тайны, над невежественной толпой. Они нас повели, как стадо. Грубые, небрежные, алчные… Все должны были слушать, что они объясняли. Ходили стадом, смотрели стадом… Потом это людское стадо, шумно смеясь, полезло на пирамиды. Расселось. Пришел неизбежный фотограф. Потом вынули провизию из корзин. Защелкали бутылки. И ели, ели, ели… пока гиды с лицами преступников хищно ругались между собою. Это они делили ожидаемую добычу.
— О!.. — сорвалось у Мани. Она закрыла лицо руками.
— Я вернулся в отель. Вы должны понять, как я ждал минуты, когда взгляну в лицо Сфинкса! Я сказал себе: «Пусть придет ночь, и туристы погрузятся в сон!..» Когда луна поднялась высоко на пустыней, я пошел. Моя душа была полна трепета Так идут на свидание. Было холодно. Его я увидел издали. Мое сердце забилось. Огромная тень падала на остывающий песок. Я видел профиль Сфинкса, обезображенный людской низостью. Вдруг я расслышал голоса, смех. «Иллюзия», — подумал я. Увы, нет! Группа туристов сидела на выступах. Как мухи, копошились люди у подножия колосса. Они говорили говорили, говорили… И ели, ели, ели… Окурки сигар пустые бутылки, корки апельсин валялись кругом. Это было бессмысленное, примитивное и унылой жужжание, напоминавшее осенних мух. Я чуть на закричал от обиды… от боли за поруганную тишину, за оскверненного Сфинкса… На другое утро я уехал.
Маня долго молчит.
— Зачем вы мне это рассказали? — горестно восклицает она наконец.
— Такова жизнь…
— Нет!.. Вы не должны были мне это говорить! Вы отняли у меня красивые грезы…
— Вы любите грезить? — подхватывает Штейнбах.
— Да. Я в жизни ценю не то, что она мне дает. А то, что она мне обещает. И в книгах тоже. Если сердце мое не забилось от страха или восторга, книга мне не нужна.
— Вы романтик? Вам чужд реализм?
— Должно быть… Я не люблю, чтоб на картины цветы походили на обыкновенные цветы. Пусть будут странные! Я люблю, чтоб у кустов и деревьев была душа. Чтоб у стен и домов были лица и голоса. Вы видели картины Борисова-Мусатова?
— У меня они есть.
— Да? Тогда вы должны меня понять.
— Вы любите читать? — вкрадчиво спрашивает Штейнбах, не сводя глаз с профиля Мани.
— Люблю. Но только не о мужиках, не о погромах, не о современной жизни. Это так серо, так плоско! От этого не бьется сердце. Я не хочу в романах встречать своих знакомых! Хуже ли, лучше ли, пусть только герои будут иные! Я прощаю книгам все, кроме бедности вымысла.