– Вот она, родимая! – простер Соболев руку жестом, перенятым у виденного давеча Ильича. – Какова, а? Красотка!
– О’кей, о’кей, Майкл! – радовался, как ребенок, Коллмэн. По-моему, он до сего момента вообще сомневался в существовании этой ракеты, и только теперь его отпустило.
Церемония подписания приказа оказалась проста и торжественна. На спине Алексея Васильевича развернули папочку с одним-единственным листочком, на котором в отсвете прожекторов проглядывались то ли пять, то ли шесть скупых строк машинописного текста. Первым поставил свою загогулину местный генерал. Почему-то зеленым фломастером. Вторым черканул Соболев. Возникла бутылка водки. Стоя разлили по рюмашкам и хряпнули без закуски. С особым удовольствием вливали теплую противную дрянь в меня и в Коллмэна. Подавляя подступающую тошноту, погрузились в машины и двинули ужинать.
Спасибо вам, дорогой Саваоф Ильич! Премного благодарен вам за тот набор разнообразных приключений, которые вы обеспечили мне, вселив мою смертную душу в тело милой русской девушки Маши! Когда-то, в прошлой жизни, если вы помните, я холостячил, то есть, с учетом нормальной сексуальной ориентации и более-менее здоровой психики, имел достаточный жизненный опыт и свободные взгляды, и удивить меня чем-либо довольно трудно. Но, после знакомства с Машей изнутри, я открыл для себя совершенно новый взгляд на этот мир и на себя самого.
В частности, последнее приключение состоялось этой ночью. Нет-нет, упаси Боже, ничего плохого или постыдного! Наоборот!
Ужин прошел чудесно. Стол ломился. Звучала музыка. Я много танцевала и с удовольствием ощущала немое обожание десятка собравшихся мужчин, в большинстве военных. Никто не напился в стельку и не творил безобразий. Никаких грязных приставаний, даже намека. Все происходило на какой-то чудесной открытой веранде, до краев налитой дурманящими запахами южных растений, трепетом крыльев ночных бабочек и немолчным звоном цикад. Близкий космос накрывал нашу компанию уютным сверкающим куполом. Черная степь за неплотной стеной искусственных посадок не казалось враждебной: скорее, она напоминала странно неопасную пустыню, в которой Сент-Экзюпери встретил своего Маленького Принца. Я немного влюбилась в генерала: он, аккомпанируя себе на гитаре, мягким хрипловатым голосом пел удивительные песни. Соболев выглядел тихо и кротко. Над нами витал дух настоящей мужской дружбы. И я, женщина, вдруг почувствовала себя членом этого узкого мирка старых друзей, мужиков, стоящих друг за друга горой, способных перевернуть мир, любящих и любимых. Почему они приняли меня? Почему не отправили спать в гостиницу, чтобы не мешала этой непонятной мужской любви переливаться из сердца в сердце? Не знаю… Может, они услышали свою древнюю память, подсказавшую, что гетера – не простая женщина, и достойна находиться среди мужчин. Может, какими-то сверхчувствами уловили двойственность моего «я». Не знаю… Знаю одно: ни я, Маша, ни я, Илья, никогда, что бы с нами не случилось, до самого конца времен не утратим этого ощущения острой нежности, кратко испытанного там, среди песков Байконура, на бесконечно маленькой веранде под бесконечно большим куполом черного южного неба.
И еще одно впечатление этого вечера: шальные глаза Ричарда. Он тоже не был пьян. Он видел, что за столом происходит что-то хорошее и удивительное. Даже пытался подпевать, когда генерал специально для него организовал «Подмосковные вечера». Но войти в этот узкий круг избранных он так и не смог. И не языковый барьер тому виной. Куда более прочный барьер отделял его от нас: барьер времени. По одну сторону – наше время, в котором мы сидим тесной семьей за братским столом. Пятачок прошлого света, сужающийся, тающий, меркнущий. По другую – его яркое калифорнийское время, в котором живут профессионализм, твердый расчет, здравый ум и будущее. Барьер проницаем, но, как и положено времени, только в одну сторону. Мы придем к тебе, Ричард, и станем такими же, как ты. Не мы, так наши дети. А ты не вернешься к нам никогда.
Разошлись в половине четвертого. Близился рассвет. Ночевать нас определили в маленькие коттеджики, рядком стоявшие вдоль бетонного берега небольшого чистенького искусственного озерца. В коттеджике две комнатки, кухонька с чайником и санузел, один на двоих. Соболев отправил нас с Ричардом в один коттеджик, самый крайний. Наверное, в этом его решении совместились и расчет, и случайность, и очевидность. Как бы там ни было, я поняла, что вечер еще не окончен.
Так оно и вышло. Спустя десять минут, как я, приняв душ, голышом улеглась в хрустящие прохладные простыни, в дверь осторожно постучали.
– Входите, Ричард, открыто!
– Простите, Маша, я не помешал вам? Вы, наверное, устали и хотите спать.
– Входите, входите, Ричард. Что у вас там за спиной? Доставайте.
Естественно, за спиной у него оказалась плоская походная фляжка и пара русских граненых стаканов из стандартного гостиничного комплекта «графин-стаканы-поднос».
Развезло его с первого глотка. Сидя в постели и прикрываясь простыней, я наблюдала, как лощеный джентльмен и успешный международный менеджер быстро превращается в жалкое трясущееся существо, неожиданно для себя, на взлете карьеры оказавшееся в шаге от полного жизненного краха. Можно только удивляться, как легко способен сломаться человек, проделавший такое восхождение по служебной лестнице, и наверняка по головам своих конкурентов.
Размазывая слезы по щекам, он рассказывал мне, как трудно далась ему эта должность, как он вкалывал всю свою жизнь, как сложно у него в семье, как он ни черта не понимает в этих русских, как его мучают подозрения насчет Соболева, как важно для него, чтобы носитель пошел в срок и в полном объеме. И еще он расспрашивал меня, что означает застолье, на котором мы только что присутствовали. В чем смысл? Сидели мужчины, солидные занятые люди, ели и пили в меру, пели песни под гитару. Говорили про работу, про рыбалку, про футбол, про политику, травили анекдоты. Ну и что в этом полезного? Все друг друга давно знают, ничего нового не сказали. Странные вы, русские.
Ричард не нуждался в ответах на его вопросы. Ему не нужна была женщина. Ему не нужен был даже живой слушатель. Если бы ему не подвернулась я, он бы точно также надрался наедине с гостиничной стенкой и изливал бы душу ей.
Кончилось все, как и следовало ожидать, постелью. Конечно, по моей инициативе. Затащила беднягу под простыню, испытав острый приступ жалости, дура. По-моему, он даже не до конца сообразил, что с ним произошло. Так и уснул, уткнувшись носом мне в сиську, как малый ребенок. Тихонько встала, поменялась с ним комнатами, перетащив туда-сюда шмотки, и до самого восхода солнца голая, как русалка, просидела на подоконнике, глядя на гаснущие равнодушные звезды и глотая вперемешку горький сигаретный дым, горькие слезы и горькое пойло из ричардовой фляжки…
…Оказалось, что пуск назначен на 17 часов 21 минуту. День предстоял быть заполненным предпусковыми хлопотами. Соболеву и остальной братии стало не до нас с Ричардом, поэтому с утра генерал любезно выделил нам тряский армейский «уазик» и сопровождающего – молоденького офицерика, который все оставшееся до пуска время развлекал нас экскурсиями по рассекреченным историческим местам космодрома. Похмельный Коллмэн, судя по неуверенным попыткам ухаживания, кое-что из прошедшей ночи все-таки вспоминал, или, по крайней мере, догадывался, но я вела себя с ним так же ровно, как и вчера, и во все предыдущие дни, так что он в конце концов выбрал правильную линию поведения и отклеился.
К четырем часам, когда все достопримечательности оказались осмотрены и облазаны, вся положенная нам на день порция пыли проглочена, а жара выжала из наших липких тел последние капли жидкости, нас привезли-таки на пусковую. Суета вокруг ракеты улеглась, лишний народ, судя по всему, разогнали. Остались в основном те же мужики, с которыми мы вчера сидели за столом, да несколько человек боевого расчета. Как только наш «уазик» подрулил к краю бетонной площадки, Соболев, на полголовы возвышавшийся над фуражками военных, обернулся и, размахивая руками, заорал на корявом английском: