Они наткнулись друг на друга в одном из залов Музея народных ремесел и вскоре среди керамических посудин и плетеных корзин как-то незаметно для себя заговорили о прекрасных цветовых сочетаниях, о народных талантах, о том о сем и так, в разговорах, обошли вместе зал за залом. Затем темнолицый Мануэль пригласил его отведать национальные блюда рядом с отелем, где полно туристов... В ресторане выпили внушительное количество джина с тоником и добавили несколько стаканов вина. Затем отправились в кафе на открытой террасе и провели там более часа, пытаясь освежить свои головы, затуманенные алкоголем, и обсуждая заплетающимися языками здешних и тамошних женщин. Американки — все ледышки, они пресные в постели, убежденно говорил Ральф, досадливо морщась, вспоминал, должно быть, последние ночи с Джейн with the light brown hair, там, в Манхэттене, в мастерской, где он пытался рисовать, а она всегда этому противилась. Так было до их окончательного разрыва, «я вообще не желаю тебя больше видеть, на черта мне такая жизнь!» — крикнул он ей в два часа ночи — зима, слякоть и все прочее, а он, выскочив на улицу, в ночной холод, двинулся... в парк. Да, он вспоминал ее вытянутое в постели тело, она никогда не отдавалась ему с яростью, со страстью, и то, что было с ней, не имело ничего общего с тем, как, разделяя его жар, извивалась искусница-мулатка из Пуэрто-Рико, с которой он познакомился в первый день весны и с которой уже после той памятной пьянки они безумствовали на холодном склоне Ривер-парка, когда на Гудзоне тронулся лед. Ну нет, говорил Мануэль, наши — это не твоя фригидная Джейн, они ничуть не хуже той пуэрториканской штучки — заводные, обученные и без комплексов. Он-то, слава богу, знает, недаром с пятнадцати лет уделывает этих милашек, нет, точно с той поры, когда после смерти отца мать отправила его в столицу. В пятнадцать лет начал учиться всем этим художествам, и для него теперь нет никаких тайн. Одним словом, если ты настроен — пожалуйста, пойдем прямо сейчас, чего откладывать...
Конечно, сказал себе Ральф, никакой это не страх, а какое-то беспокойство, нетерпение, такое чувство, будто покалывает иголками все тело, будто начинается жар.
— Так что это за место? — спрашивает он смуглолицего Мануэля, решительно останавливаясь и глядя ему в глаза, чтобы понять, какие намерения могут, не дай бог, прятаться за этой улыбкой.
— Да осталось всего ничего, дорогуша, идем, я просто не хотел говорить заранее, пусть, думаю, будет приятный сюрприз. Но раз ты настаиваешь...
Описание того места, куда они шли, чтобы разгорячить кровь, ублажить тело и подперчить ход мыслей, не очень-то успокоило Ральфа, и он подумал, что, не будь его новый приятель так щедр и бескорыстен, он давно бы сказал ему «Пока» и повернул обратно в отель, а там бы принял хороший душ, чтобы смыть этот липкий пот, попросил горничную принести в номер лимонада со льдом, ну и, может, поинтересовался бы, не желает ли она быстро заработать долларчики, а уж потом закрыл бы дверь, растянулся в постели, и на этом все. Еда была слишком обильная, много свинины, много острого соуса, а что французское вино повсюду дорогое, даже в Париже, он знал по собственному опыту. Тем не менее, когда настала эта обычно чуть неловкая минута и появилось доказательство в виде счета, что наши гастрономические утехи стоят денег, он — что поделаешь? — вынул кожаный бумажник, туго набитый зелеными, и собрался уже платить, но Мануэль, нахмурив брови, отвел его
руку:
— Э-э нет, Ральф. Вот когда я приеду в твою страну, там ты будешь платить. А здесь — я, и никаких разговоров!
Наконец-то они добрались до улицы, на которую следовало свернуть. Ральф вздрогнул от неожиданности: в глубине этой темной немощеной улицы без тротуаров глыбились развалины какой-то церкви, слабо освещенной несколькими фонарями.
— Красиво, — задумчиво произнес Ральф. — Это церковь?
— Была и сплыла. Одни обломки.
Ральф оторопело посмотрел на Мануэля. Его голос, прежде приветливый, мягкий, так и резанул металлом.
Вся улица, по которой они теперь шли, полнилась невнятным гулом, платные девицы ходили и стояли порознь или кучками, высокие и маленькие, красивые и совсем некрасивые, но каждая — в ожидании одного и того же. Были там и сутенеры; прислонясь к темным стенам, они курили, лихо сплевывая, и громко смеялись. Ральфу захотелось убраться, и как можно скорее, но он снова стал себя уговаривать, что это вовсе не страх, а какое-то непонятное волнение, ему бы сейчас перенестись прямо в Нью-Йорк, да и вообще, какого черта он уехал оттуда, послушался бы совета умных людей, но все, ку-ку, вот как выразительно улыбаются ему две черноволосые девицы, идущие навстречу.
— Я хочу вас познакомить. Мой друг Ральф, — говорит им Мануэль.
— Очень приятно, а я Лила, — говорит та, что пониже, протягивая руку, которую Ральф сжимает в ладонях.
— Я Кармен, — говорит другая. — А тебя как зовут?
— Ну я же сказал — Ральф, — улыбается Мануэль.
И сразу завязался оживленный разговор — где лучше поужинать, куда пойти, о, у нас будет фантастическая ночь, милый Ральфик, но давайте сначала заглянем в церковь, это что-то уникальное, такого нигде не увидишь. Ральф, который все еще уговаривал себя, что это не страх, просто волнение, и вполне, кстати, понятное, вдруг решает: хватит, он пойдет с ними куда угодно... Уже во дворике старого храма видно, что здесь полное запустение какое-то величественное, необратимое запустение, и здесь (зачем, в сущности, тащиться в ресторан, в отель, на танцы?) куда лучше, куда пикантнее заняться сексом с этими милашками, нет вопроса, только тут, в сплошной темноте, среди крыс и летучих мышей, среди пауков и ящерок. Все, он не чувствует больше никакого страха, лишь в самой глубине что-то по-прежнему екает. Но как только они вошли внутрь, он почувствовал сильный удар в затылок и тяжесть собственного тела, летящего куда-то в пропасть.
В моей душе нет больше места этому поспешному проявлению дружеской симпатии, и я уже не способен на скороспелую дружбу с кем бы то ни было. Я почти уверен, что не встречу Мануэля и мне не удастся свести с ним счеты. Но зато я знаю, что теперь я другой и при встречах с этими варварами буду сжимать незаметно рукоятку ножа.
Нет, правда, в пятницу обстановка в баре совсем иная, какая-то праздничная. Я смотрю на моих соседей у приставки, которая имитирует «хвост» рояля, и от всего сердца пью за всех, за Хавьера, за его великий талант, за тех хорошеньких девушек, которые только что вошли, и за тех, что еще не пришли, за эту ночь с таким праздничным настроем, ну, по рюмочке, и еще по одной, и еще... А почему бы и нет? Я уже не знаю, на самом ли деле я вижу веселых, оживленных людей или это какая-то фантасмагория в моем воображении, болезненном от одиночества, от тщетных воспоминаний о Джейн, с мыслями о которой я по-прежнему ложусь, засыпаю, просыпаюсь, начисто забыв о пуэрториканских мулатках... От стола к столу летят трехцветные ленты серпантина, люди поют, танцуют, словно сегодня особый день, не такой, когда самое лучшее — затолкать нашу действительность в темную комнату и запереть ее на ключ. Я уже не знаю, право, мерещится мне или я впрямь вижу эту странную группу — двух стройных молодых людей в костюмах скелетов, а у них на плечах — маленькая женщина. На ней велюровый котелок и розовое трико, слишком много макияжа, а в руках хлыст, которым она щелкает в воздухе, как укротительница зверей.
— Да здравствует Хулиета! — кричит кто-то за столом.
- Да здравствует! — подхватывают все. — Да здравствует крошка Хулиета!
— Пусть споет!
Хавьер меняет ритм, пробегает пальцами по клавиатуре in crescendo, а потом в басах берет первые аккорды песни, которую начинает петь, сидя на плечах мужчин в костюмах скелетов, маленькая женщина по имени Хулиета, карлица с немного деформированным лицом — вблизи это заметно; в этой песне без конца повторяются слова «и вопреки всему», а она поет поистине фантастически, чувственно, мгновенно возбуждая, поет так, будто выплескивает без остатка все, все, что мучит любого человека, затравленного экзистенциальной тоской и разочарованием. Это голос, идущий из катакомб неизбывной боли, в нем сосредоточена всемирная тоска всех, кто изначально, обреченно одинок... Ну потрясающе! Господи, какая женщина, с ума сойти, откуда в ней такая мощь, такая выразительная сила!.. Ну как в этом крохотном тельце может уместиться столько души, что за голос, Боже правый, он способен оттеснить все шумы ночи и вызвать слезы даже на глазах отчаянного весельчака, что за гибкие переходы, в которых, похоже, заключено само естество извечной благодати! Какой совершенный, неотразимый объект для любви, секса и порока, какая игра! Какая катастрофа могла бы обрушиться сейчас на всех нас, кто, оцепенев, впитывает в себя эти окаянные звуки, слова, соглашаясь: да-да! «И вопреки всему оставь открытой дверь, тогда к тебе опять заглянет солнце», такая карлица и вопреки всему — «да», не «нет», а «да», и она говорит это нам, с нашими ничтожными страданиями, «да», «да», стоит жить дальше, говорит именно нам, кто привык приходить сюда из вечера в вечер, чтобы поплакаться на судьбу, пожаловаться, мол, Бог — кто там знает, добрый он или злой? — обошелся с нами жестоко, ну и напиться, забыть, а она — «да», «да», и дьявольский голос, он льется из горла этой карлицы, которая взывает, кричит нам: «Вопреки всему сумей почувствовать, что ты — живой ...»