У меня вырвалось что-то среднее между смехом и воплем.
— Господи Исусе! Ты даже не представляешь, как я устал выслушивать такое. Думаешь, это тебя тошнит? А как насчет меня? Это ведь мне каждый раз приходится расхлебывать дерьмо. «Если не пойдешь со мной в Музей восковых фигур, я покончу с собой. Если не поможешь мне перевезти вещи из квартиры в четыре часа утра, я покончу с собой. Если не проведешь со мной вечер, выслушивая мои жалобы, вместо того чтобы спасать отношения с женой, я покончу с собой». Я знаю, что сам виноват. Я знаю, что всегда уступал, как только ты заводила эту волынку, но сейчас я говорю «нет». Хочешь убить себя? Действуй. Не хочешь — не надо. Тебе решать. Я тут ни на что не влияю — так что, блин, не переваливай на меня свои проблемы.
Дина уставилась на меня, раскрыв рот. Мое сердце колотилось о ребра, и я едва мог дышать. Она бросила бокал на пол — он отскочил от ковра и укатился, и вино хлынуло из него красной дугой словно кровь. Затем Дина встала и пошла к двери, по пути подобрав свою сумку. Она сознательно задела бедром мое плечо — надеялась, что я схвачу ее, заставлю остаться. Я не пошевелился.
В дверях она бросила:
— Скажи на работе, чтобы они от тебя отстали. Если не найдешь меня до завтрашнего вечера, то пожалеешь.
Я не обернулся. Минуту спустя хлопнула входная дверь; я услышал, как Дина пнула ее, а затем бросилась по коридору. Я очень долго сидел не двигаясь, сжимая ручки кресла, чтобы не дрожали руки, и слушал, как грохочет сердце и шипят динамики, из которых уже не лился Дебюсси. Я ждал, что снова услышу шаги Дины.
Мать едва не забрала Дину с собой. В самую последнюю ночь в Брокен-Харборе, где-то в начале второго она разбудила Дину, выскользнула из фургона и направилась к берегу. Я знаю это, потому что в полночь я, задыхаясь от волнения, вернулся из дюн, где мы с Амелией лежали под небом, похожим на огромную черную чашу, полную звезд. И приоткрыв дверь фургона, увидел в полосе лунного света всех четверых, закутанных в одеяла. Джери похрапывала, а Дина, что-то пробормотав, повернулась на другой бок, когда я, не раздеваясь, лег на кровать. Я дал денег одному из взрослых парней, чтобы тот купил нам сидра, так что был еще наполовину пьян, но прошло не меньше часа, прежде чем во мне утихло это чувство потрясенного восхищения и я смог заснуть.
Несколько часов спустя я проснулся — хотел убедиться, что это не сон. Дверь была открыта, фургон наполняли лунный свет и шум океана — и две кровати были пусты. На столе лежала записка. О чем в ней говорилось, я не помню; возможно, ее забрала полиция, так что теперь она в архиве, но искать ее я не буду. Я запомнил только постскриптум: «Дина слишком мала, она не сможет жить без мамы».
Мы знали, где искать: мама обожала море. Пока я отсутствовал, побережье полностью изменилось, а море превратилось в воющее, мрачное существо. Ревел ветер, на луну наползали тучи; острые ракушки впивались в мои босые ноги, но я бежал, не чувствуя боли. Рядом со мной задыхающаяся Джери; отец в развевающейся пижаме бросается в море, размахивая руками, — нелепое бледное чучело. Он кричал: «Энни, Энни, Энни!» — однако его не было слышно за шумом ветра и прибоя. Мы вцепились в его рукава словно малые дети.
— Папа! Папа, я приведу кого-нибудь! — крикнул я ему в ухо.
Он выкрутил мне руку — а ведь он ни разу не делал больно ни одному из нас.
— Нет! — заревел он. — Не смей никого вести!
Глаза у него побелели. Через много лет я понял: он еще надеялся найти их живыми, он спасал ее ото всех, кто мог бы ее забрать.
Поэтому мы искали в одиночку. За ревом ветра и прибоя никто не слышал, как мы кричим: «Мама, Энни, Дина, мама, мама, мама!» Джеральдина осталась на берегу; она бегала по дюнам, раздвигая заросли травы. Я вслед за отцом зашел по пояс в воду. Когда ноги онемели, стало проще идти.
Остаток ночи — я так и не понял, почему она длилась так долго, значительно дольше, чем мы могли пережить, — я боролся с течением и вслепую пытался нащупать что-то в волнах. Один раз пальцы в чем-то запутались, и я завопил, подумав, что поймал кого-то из них за волосы, однако вытащил из воды огромный комок водорослей, похожий на отрубленную голову. Они обвили мои запястья, цеплялись за них, когда я пытался отбросить комок подальше. Чуть позже я заметил, что холодная лента водорослей по-прежнему обвивает мою шею.
Когда заря окрасила мир в унылый серый цвет, Джеральдина нашла Дину, которая, словно кролик, зарылась головой вперед в заросли песчаного тростника. Ее руки по локоть ушли в песок. Джери отгибала длинные стебли, один за другим, и отбрасывала пригоршни песка, одну за другой, словно освобождая хрупкий предмет, который может в любую секунду расколоться. Наконец Дина снова села на песке, дрожа от холода. Ее взгляд сфокусировался на Джеральдине.
— Джери, — сказала она. — Мне снились плохие сны.
Потом она увидела, где находится, и завопила.
Отец отказывался уходить с берега, и в конце концов я завернул Дину в свою майку, тяжелую от холодной воды, так что Дина задрожала еще сильнее, взвалил ее на плечо и отнес обратно в фургон. Джеральдина ковыляла рядом, придерживая сестру, когда мои руки начинали скользить.
Дина была холодная как рыба и вся покрыта песком. Мы стащили с нее ночную рубашку и завернули во все, что смогли найти из теплых вещей. Кардиганы все еще пахли мамой — возможно, поэтому Дина взвизгнула как щенок, которого пнули, или потому, что наши неуклюжие руки причинили ей боль. Джеральдина разделась догола, словно меня там и не было, залезла с Диной в кровать и накрыла их обеих с головой одеялом. Я пошел за помощью.
Обитатели других фургонов уже начали просыпаться. Женщина в летнем платье наполняла чайник из крана; вокруг нее плясала пара малышей, обливая друг друга водой и захлебываясь хохотом. Мой отец бессильно упал на песок и смотрел на солнце, которое вставало над морем.
Мы с Джери были с головы до ног покрыты порезами и царапинами. Самые серьезные из них обработали врачи «Скорой» — один медик присвистнул, увидев мои ноги, и почему он так сделал, я понял значительно позже. Дину увезли в больницу, однако после обследования выяснилось, что она не пострадала, если не считать небольшого переохлаждения. Врачи разрешили нам с Джери забрать ее домой и ухаживать за ней до тех пор, пока они не отпустят отца, — хотели убедиться в том, что он «не выкинет какую-нибудь глупость». Мы сказали им, что нам помогут тетушки, имена которых выдумали на ходу.
Две недели спустя какие-то корнуоллские рыбаки выловили мамино платье. Его опознал я: отец не вставал с постели, и я не мог допустить, чтобы платье видела Джери. Это было лучшее мамино летнее платье из кремового шелка с зелеными цветами — она долго на него копила. Когда мы отдыхали в Брокен-Харборе, мама надевала его к мессе, а затем к воскресному обеду в «Линче». В нем она была похожа на балерину, на смеющуюся и приподнявшуюся на цыпочках девочку со старой открытки. Когда я увидел его на столе в полицейском участке, оно было покрыто зелеными и коричневыми полосами — их оставили безымянные существа, которые вплетались в него, трогали, ласкали его, помогали ему в пути. Я бы и не узнал его, если бы мы с Джери не заметили, что оно исчезло.
Вот что услышала по радио Дина в тот день, когда я получил это дело: «Смерть, Брокен-Харбор, тело найдено, на месте происшествия работает криминалист». То, что это практически невозможно, ей бы и в голову не пришло: законы логики и вероятности, все эти аккуратные линии разметки и катафоты, которые позволяют нам не слететь с трассы в плохую погоду, для Дины ничего не значат. Ее разум попал в аварию, превратился в треск костра и бессмысленное бормотание, и она пришла ко мне.
Она так и не рассказала нам про события той ночи. Мы с Джери тысячу раз пытались застать ее врасплох — спрашивали, когда она начинала засыпать перед телевизором или погружалась в мечты, глядя в окно машины. Однако она отвечала только одно: «Мне приснились плохие сны», — и взгляд ее голубых глаз уходил в никуда.