Литмир - Электронная Библиотека
* * *

Спустя три недели, 28 апреля в мэрии Экса Сезанн зарегистрировал брак с Гортензией. Брачная церемония — лишь формальность. Сезанн ограничивается обедом для свидетелей, среди них шурин Кониль и друг художника по Гарданне, его добровольный натурщик Жюль Пейрон. Гортензия едет в Жа де Буффан с маленьким Полем (ему уже минуло четырнадцать!), в сопровождении свекра и свекрови. На следующее утро происходит церемония бракосочетания в церкви Сен-Жан-Баттист в присутствии всего лишь двух свидетелей — Максима Кониля и Марии.

И жизнь идет своим чередом

За короткое пребывание в Жа Гортензия со всей ясностью поняла, что родителям мужа, его сестре Марии она посторонняя, иными словами, она для них неизбежное зло. Ее не принимают; ее терпят. Обстоятельства сложились в ее пользу, вот и все. Не может быть речи о том, чтобы в семье Сезаннов она заняла какое-то, даже самое ничтожное место.

В семье Сезаннов власть Луи-Огюста становится все более призрачной, он доживает свой век — отныне правит Мария. Она распоряжается, наводит порядок — свой порядок — в хозяйстве Розы, Гортензии, в Жа де Буффане. Резкая, требовательная, с мрачным характером. Мария подчас внушает страх невестке, которая ведет себя скромнее скромного. Мария ценит умение Гортензии стушевываться, и мать Сезанна это ценит. Сын, как всегда, ее любимец (о нет, нет, только не Мария, она слишком властная, что ни говорите, «это не то»). И мать хотела бы возможно дольше видеть Поля подле себя.

Она, несомненно, чуточку ревнует его к Гортензии. Отношение сына к жене поддерживает в ней это чувство. Но все-таки Сезанн любит приезжать в Жа без жены. Жа по-прежнему его родное гнездо, и он никогда не упускает возможности оставить Гортензию в Гарданне, чтобы пожить в Жа одному. Дружба его с Золя мертва, и нет для Сезанна в его одиночестве ничего лучше материнской любви, ласковой и успокаивающей. Эта любовь для него пристанище; убаюкиваемый нежностью, он может забыть о враждебном мире, мире лжи и фальши в искусстве, в любви, в дружбе. Здесь в Жа он вновь становится тем ребенком, каким был в годы далекого детства, когда, спасаясь от гнева Луи-Огюста, прятался, сжавшись в комочек, за широкими юбками матери или искал защиты у Марии, младшей сестры. В глазах Сезанна она сохранила прежний авторитет, она, по его словам, «старшая». Он восхищается ее трезвым умом, неукротимой энергией, умением распутывать семейные дрязги, которые Сезанну кажутся безвыходными, и, главное, он ни за какие блага на свете не желает в них вмешиваться.

* * *

Сезанн больше не поедет в Марсель, не будет пытаться овладеть тайной мастерства своего друга Монтичелли. 29 июня художник скончался. В ноябре прошлого года его разбил частичный паралич. Худой, бледный, трясущийся, он продолжал писать даже в постели. Нетвердой рукой он по-прежнему стремился осуществить свою мечту о цвете, отдаваясь в полусознательном состоянии последним радостям. Разве пишут для денег? Он писал до последнего вздоха. Только смерть заставила его выронить из рук кисть, ту кисть, которая — увы, надо сознаться! — ему уже не подчинялась. Но своим помрачненным сознанием он этого не понимал. Он все еще казался себе великим Монтичелли и, полный иллюзий, навеки уснул с улыбкой счастья и мудрости на губах.

Приблизительно в это же время Сезанн, ненадолго покинув Прованс, едет в Париж. Он является в лавку папаши Танги — единственное место в столице, где в то время можно было увидеть сезанновские полотна.

Папаша Тайги не разбогател на продаже произведений искусства. Картины, оставляемые ему художниками в залог нескольких тюбиков красок, редко привлекают любителей живописи. В узкой и тесной лавке Танги, кроме работ Сезанна, скопились работы Гогена, Гийомена, Писсарро и недавно приехавшего в Париж голландского художника, к которому Танги воспылал горячей любовью, — Винсента Ван-Гога.

Цены, назначаемые Танги на картины, совсем не высокие. Полотна господина Сезанна, своего любимца, Танги разделил на большие и маленькие и продает — маленькие по 40, большие по 100 франков136 .

Правда, иной раз Танги, заинтересовавшись каким-нибудь полотном и желая «отвадить» покупателя (он всегда с болью душевной расставался с любым произведением), назначает аховые цены — вплоть до 400, 500 и 600 франков; при таких цифрах покупатель, разумеется, «остывал» и больше не настаивал на покупке. Но Танги не принадлежит к числу торговцев, которые с помощью длительных уговоров добиваются продажи любого полотна. Танги, много претерпевший из-за причастности к коммуне, затаил неприязнь и недоверие к правительству. Он никогда не пускался на откровенности с незнакомыми людьми, не говорил о Сезанне или о ком-либо другом из своих художников.

А если эти чужие люди шпики? А если правительство под предлогом того, что эти художники, бесспорно, революционеры, надумает упрятать в тюрьму приверженцев «школы», как их называет Танги? Суровый, замкнутый, он, когда его просят показать полотна импрессионистов, крадущимися шагами идет в комнатку за лавкой, приносит оттуда перетянутый шнурком сверток, не спеша развязывает его и, сосредоточенный, с таинственным видом и влажными от волнения глазами начинает раскладывать на стульях одно полотно за другим, безмолвно выжидая. Несколько более разговорчив он бывает только с завсегдатаями, главным образом с художниками-новичками. Выводя толстым пальцем кружки, Танги любил говорить: «Взгляните на это небо! На это дерево! Недурно! А еще это и это!» Новички ничего не покупают, и, хотя папаша Танги постепенно заражает их своим восторгом «Сезаннами», сам он по-прежнему остается бедняком. Но это не мешает ему делиться тем немногим, что у него есть, и, если кто-нибудь из посетителей отказывается сесть с ним за его скромную трапезу, Танги обижается. Вот почему он почти всегда стеснен в средствах. Еще в прошлом году по указанию домовладельца его чуть не арестовали, и он был вынужден срочно обратиться к Сезанну, постепенно задолжавшему ему крупную сумму — свыше четырех тысяч франков.

В своем уединении в Провансе Сезанн, разумеется, не знает о том, что его полотна, оставленные у Танги, привлекают к себе все растущее внимание постоянных посетителей лавки, что в эту лавку ходят, как в музей, изучать и обсуждать его работы. Сезанном интересуются. Это бесспорно. Сам Писсарро покупает при случае его полотна и выражает художнику неизменное восхищение. Разве не сказал он своим сыновьям: «Если хотите постичь искусство живописи, посмотрите работы Сезанна». Три года назад, в 1883-м, Писсарро упрекал Гюисманса, опубликовавшего свою книгу «Современное искусство», в том, что автор ее ограничился лишь беглым упоминанием имени Сезанна: «Разрешите сказать вам, дорогой Гюисманс, что вы позволили увлечь себя литературным теориям, которые приложимы только к современной школе Жерома...»137


137

«Личность Сезанна, — ответил Гюисманс, — мне глубоко симпатична, так как от Золя я знаю об усилиях и поражениях, какие претерпевает этот художник, когда пытается закончить какое-нибудь из своих творений. Да, это темперамент, это художник, но в итоге, если я исключу несколько натюрмортов, которые действительно хороши, все остальное, по моему мнению, мертворожденное. Это интересно, любопытно, наводит на размышления, но в этом есть какой-то дефект зрения, в котором, как меня уверяют, художник и сам отдает себе отчет... По моему скромному мнению, полотна Сезанна — это образцы неудачного импрессионизма. Подумайте сами, после стольких лет борьбы уже не может быть речи о более или менее удавшихся намерениях, более или менее наглядных результатах, но даже полностью о работах завершенных, о таких полотнах, которые не были бы уродцами — патологическими случаями, пригодными лишь для какого-нибудь музея Дюпюитрена * в живописи...» Очевидно, это высказывание — отголосок разговоров в Медане. Не является ли Гюисманс одним из «свиты Золя»?

* Гийом Дюпюитрен — знаменитый французский хирург, Его имя носит Музей патологической анатомии. (Прим. перев.)


85
{"b":"21766","o":1}