Ах, именно в эту ночь Ричарда я бы не отпустила. Хотя еще там, на черной горе острова Скай, высокое напряжение страсти ушло, и руки перестали дрожать, и глаза заволакивала пелена слез, а не желания. Но я так привыкла к Ричарду. Прошло всего два дня, подумала я, и это имя уже не кажется странным.
Я села, опершись на подушки, и зажгла лампу у изголовья. Дерево шкафа и комода отливало красным, как шерсть ирландского сеттера. Высокие окна были задернуты цветастыми шторами. В круг желтого света попадала только рамка с сертификатом Жокей-клуба: Дункан Макинрей, за заслуги…
Я вспомнила, как еще неделю назад, на заднем сиденье машины, смотрела украдкой в затылок Ричарду, и даже этого избегала – так было безнадежно далеко все это близкое, новое: чужая земля, чужие люди, какие-то земли, дома и поместья… Всего несколько дней – и за это время в автомобиле, в самолете мы просидели рядом - бок о бок, бедро к бедру - куда больше тысячи миль. А расстояние между нами сократилось на тысячи космических лет. Да и кто был мне сейчас ближе? Никто, - честно ответила я. Как бы мне этого ни хотелось - нет, никто. Никто. Правда, и в этой близости немного космоса осталось – так, на пару-тройку тысячелетий.
Но ведь я решила. И впервые решила от решения не отступать. Мне представилось: вот утром мы с Ричардом спускаемся на кухню – и как усмехаются портреты на лестнице… Как смотрит девочка и даже белая собака у ее ног: ну что ж, так мы и думали… Чего еще ждать от этих русских авантюристок? Никогда им не носить таких крохотных узких туфелек из красного атласа, а главное – никогда не смотреть вниз, на собственные туфельки, из резной золоченой рамы.
А потом: глаза Мэй – ах, Анна, как я за вас обоих рада… И все-таки вчера я любила тебя больше. Нет, нет, конечно, не из-за этого…
А вслух: -Анна, дорогая! Пока мы были в Шотландии, накопилось так много дел, так много! Пойду-ка я поработаю в офисе… Давно пора. Да и Энн, наверное, заждалась…»
И глаза Энн - так, состоялось… Прекрасно, это именно то, чего я хотела. Только вот… А вдруг… Жаль, оказывается, я надеялась на чудо. Что ж, чудес не бывает. Пора бы знать – уж восьмой десяток, а все дитя. Бедная я. Бедный мой мальчик – влюблен по уши. Она – нет. Боюсь, я идеализировала этих русских. Эта рыжая слишком хороша, чтобы быть порядочной женщиной. Пусть он женится, если хочет, только не сию минуту. Остынет – подумает. Впрочем, если она так себя повела, так это к лучшему. Остынет. И думать не придется.
И вслух - Доброе утро, dears! С приездом. Добро пожаловать, Анна. Я думала только о вас. Все эти дни думала… Как вам понравилась Шотландия? Надеюсь, больше, чем Англия? Как-то ближе русской душе, верно? Не пробудила в вас ностальгию, нет? Ричард, отец ненадолго задерживается. Совсем ненадолго. Как жаль, что Анне уже не удастся с ним познакомиться – в этот приезд, я хочу сказать…
И вот сейчас, одной в желтом круге ночного света, в затихшем огромном доме, мне стало страшно. Я-то, я о чем думаю? Пустые, тщетные волнения. Ярмарка тщеславия. Ну их, этих англичан и эту чужую прекрасную страну. Я ведь теперь не одна - с отцом.
И слезы хлынули. Я плакала молча, с открытыми глазами. Слезы текли и текли – счастливые, сладкие слезы любви, они лились, прозрачные и чистые, не застилая, а все проясняя взгляд, вымывая изнутри, из самой глубины, горечь лет, прожитых без отца – всю боль прошедшей без него взрослой жизни. Я снова не отделяла себя от него – мы
были, как всегда – как прежде и теперь навсегда, – вместе. Одиночество кончилось. Кончился страх.
Но я все плакала – над нами обоими, заблудшими, не нашедшими своего пристанища, своего притина – ни в городе, ни в деле, ни в судьбе… Над нами – счастливыми только на полевой дороге, на тропке в лесу, только под открытым небом, на высоком речном берегу и у ручья, тихо трепещущего в зарослях… Отщепенцы, изгои – нет, не было и не будет нам нигде такой свободы, такого приволья. Такого пути – без цели, без конца, без возврата… Нет, не в городе нам бы жить – в деревне. А как в российской деревне проживешь? Тогда? Теперь? Потом?
Я вспомнила: разгорался за Дорогомиловым закат - и ходил отец по Бугру, от моста к мосту, как зверь в клетке. Папиросу прятал в рукав по солдатской привычке. Наступал вечер – и с ним тревога, и хлопала дверь. Из кровати, с подушки я смотрела в окно, на небо. Цвета заката пламенели, причудливо менялись, гасли. Окно чернело, а отца все не было. Я лежала, оцепенев от страха. По набережным случалось всякое. Под гранитным парапетом находили убитых, под гранитные берега прибивало утопленников. С мостов прыгали, кончая жизнь. Ранним утром тела втаскивали на борт мелких, выцветших самоходных лодок. А вдруг…
И вот, как вечер, и меня стало тянуть из дому: сначала – с ним, по Бугру, по набережной, потом по темным Ростовским переулкам – идти, идти, думать о чем-то, молчать… И только устав, возвращаться. А что случится – так мы вместе, вдвоем. Не страшно.
Оставшись вдвоем с матерью, я стала гулять с собакой. Это было естественно и вопросов не вызывало, как и опасений: собаки у меня всегда были большие. И так до сих пор: вернусь - выйду на Бугор, теперь со Званкой, смотреть на закат, гулять под мостами.
Так в английской спальне, выпрямившись на чужих подушках и глядя перед собой, я оплакала все эти годы, мои и его – наши с ним годы одиночества.
Нет, мне не вернуться, - подумала я. Такие не возвращаются. И я снова заплакала: ведь и он не вернулся. И я не вернулась – за восемнадцать-то лет. И опять слезы мыли, очищали, лечили – охлаждали горячечную душу прозрачным льдом родника, исцеляли сердце, как рану.
А потом наступила радость. И я опять плакала. Я улыбалась сквозь слезы, и слезы были уже другие: от них не было больно, а только светло, и лились они совсем свободно. Наверное, так плачут близкие после долгой разлуки. Так я оплакала нашу встречу.
Наконец все утихло. Не глядя, я протянула руку к выключателю, но задела какую-то книгу на тумбочке – как я ее раньше не увидела? – и она с тихим шорохом скользнула на пол.
Я пошарила по ковру, нащупала шероховатую обложку и поднесла к глазам. Книга, вероятно, была из тех, что кладут в комнате для гостей – почитать перед сном, приняв положенную таблетку снотворного. Но название – черный шрифт модерн с характерной виньеткой начала века по серому, чуть порыжевшему по краям картону – название заставило сердце ударить сильно и не в такт.
«Taming of the Eagles: A borzoi story. By R.G.Kirk. L.: Moonlight. MCMXVIII» 1, - прочитала я и открыла книгу:
«И жажда мести всколыхнула сердце Ладислава Ольновского, когда его Разбой - Белый Орел ударил плечом отставшего волка и заставил его покатиться по земле. Это была древняя страсть московитов - гнать и загонять до смерти извечного врага, серого изверга, неизменно бравшего дань и скотом, и людьми с тех самых пор, как первая зима опустилась на холодную степь. Соскочил Ольновский со своего верного широкогрудого киргиза и пронзил в самое сердце тварь, извивавшуюся у его ног, тварь, на чьем горле Разбой мертво сомкнул свои железные челюсти, - тварь того же проклятого племени, что и похититель крошки-сына Ивана Миклошевского, унесший дитя прямо из колыбели в усадьбе… Крылат - Белый Сокол, мудрейшая и благороднейшая борзая во всей России, мощными прыжками летел над сверкающим снегом в пылу погони…Потому что в этот день знаменитая свора «Золотой рог» барона Ладислава Михайловича из Астронова охотилась не по закону – трое борзых на одного волка, нет…»
Какая несусветная чушь, - поразилась я, - даже забавно. Все это напомнило мне «русского эльфа», и стало тоскливо. У Ричарда в голове такая же дичь, если не хуже. И орлы… Высоко парят эти птицы, слишком высоко для таких книжонок о русской жизни. Да, недаром древние по их полету гадали. Вот Мэй гадала – и нагадала, а сегодня и мне прилетело. Что ж, не так это смешно, как странно.
Только утром пробудилась я от детского плача, но спустя мгновение поняла, что ребенок – вовсе не наследник Михайловича, а я сама. Северный ветер принес низкие тучи и смятение. Ни в какой Девон не хотелось. Не хотелось даже и Ричарда, и это было особенно горько. Шотландские порывы и томление представились сказкой. С «тупым упрямством московита», как сказано в книжке, которую я выпустила из рук, засыпая, а сейчас вынимала из-под сползшего на пол пушистого, как персик, одеяла, я стремилась только в Москву.