«Сыпь, гармоника. Скука… Скука…» Сыпь, гармоника. Скука… Скука… Гармонист пальцы льет волной. Пей со мною, паршивая сука, Пей со мной. Излюбили тебя, измызгали — Невтерпеж. Что ж ты смотришь так синими брызгами? Иль в морду хошь? В огород бы тебя на чучело, Пугать ворон. До печенок меня замучила Со всех сторон. Сыпь, гармоника. Сыпь, моя частая. Пей, выдра, пей. Мне бы лучше вон ту, сисястую, — Она глупей. Я средь женщин тебя не первую… Немало вас, Но с такой вот, как ты, со стервою, Лишь в первый раз. Чем вольнее, тем звонче, То здесь, то там. Я с собой не покончу, Иди к чертям. К вашей своре собачьей Пора простыть. Дорогая, я плачу, Прости… прости… 1922 Осень. Этюд у деревни Горки. Московская область. 1911 г. «Пой же, пой. На проклятой гитаре…» Пой же, пой. На проклятой гитаре Пальцы пляшут твои в полукруг. Захлебнуться бы в этом угаре, Мой последний, единственный друг. Не гляди на ее запястья И с плечей ее льющийся шелк. Я искал в этой женщине счастья, А нечаянно гибель нашел. Я не знал, что любовь – зараза, Я не знал, что любовь – чума. Подошла и прищуренным глазом Хулигана свела с ума. Пой, мой друг. Навевай мне снова Нашу прежнюю буйную рань. Пусть целует она другова, Молодая красивая дрянь. Ах постой. Я ее не ругаю. Ах, постой. Я ее не кляну. Дай тебе про себя я сыграю Под басовую эту струну. Льется дней моих розовый купол. В сердце снов золотых сума. Много девушек я перещупал, Много женщин в углах прижимал. Да! есть горькая правда земли, Подсмотрел я ребяческим оком: Лижут в очередь кобели Истекающую суку соком. Так чего ж мне ее ревновать. Так чего ж мне болеть такому. Наша жизнь – простыня да кровать. Наша жизнь – поцелуй да в омут. Пой же, пой! В роковом размахе Этих рук роковая беда. Только знаешь, пошли их… Не умру я, мой друг, никогда. 1922 «Эта улица мне знакома…»
Эта улица мне знакома, И знаком этот низенький дом. Проводов голубая солома Опрокинулась над окном. Были годы тяжелых бедствий, Годы буйных, безумных сил. Вспомнил я деревенское детство, Вспомнил я деревенскую синь. Не искал я ни славы, ни покоя, Я с тщетой этой славы знаком. А сейчас, как глаза закрою, Вижу только родительский дом. Вижу сад в голубых накрапах, Тихо август прилег ко плетню. Держат липы в зеленых лапах Птичий гомон и щебетню. Я любил этот дом деревянный, В бревнах теплилась грозная морщь, Наша печь как-то дико и странно Завывала в дождливую ночь. Голос громкий и всхлипень зычный, Как о ком-то погибшем, живом. Что он видел, верблюд кирпичный, В завывании дождевом? Видно, видел он дальние страны, Сон другой и цветущей поры, Золотые пески Афганистана И стеклянную хмарь Бухары. Ах, и я эти страны знаю — Сам немалый прошел там путь. Только ближе к родимому краю Мне б хотелось теперь повернуть. Но угасла та нежная дрема, Все истлело в дыму голубом. Мир тебе – полевая солома, Мир тебе – деревянный дом! 1923 «Годы молодые с забубенной славой…» Годы молодые с забубенной славой, Отравил я сам вас горькою отравой. Я не знаю: мой конец близок ли, далек ли, Были синие глаза, да теперь поблекли. Где ты, радость? Темь и жуть, грустно и обидно. В поле, что ли? В кабаке? Ничего не видно. Руки вытяну – и вот слушаю на ощупь: Едем… кони… сани… снег… проезжаем рощу. «Эй, ямщик, неси вовсю! Чай, рожден не слабым! Душу вытрясти не жаль по таким ухабам». А ямщик в ответ одно: «По такой метели Очень страшно, чтоб в пути лошади вспотели». «Ты, ямщик, я вижу, трус. Это не с руки нам!» Взял я кнут и ну стегать по лошажьим спинам. Бью, а кони, как метель, снег разносят в хлопья. Вдруг толчок… и из саней прямо на сугроб я. Встал и вижу: что за черт – вместо бойкой тройки… Забинтованный лежу на больничной койке. И заместо лошадей по дороге тряской Бью я жесткую кровать мокрою повязкой. На лице часов в усы закрутились стрелки. Наклонились надо мной сонные сиделки. Наклонились и хрипят: «Эх ты, златоглавый, Отравил ты сам себя горькою отравой. Мы не знаем, твой конец близок ли, далек ли, — Синие твои глаза в кабаках промокли». 1924 |