— Я тоже хочу, — сказала она. — Пожалуйста, не слушай.
Она взяла нижнее белье и сумочку и скрылась в туалете.
Оттуда она вышла, уже наведя красоту. Ее губы были густо накрашены светлой помадой.
— Еще один поцелуй, — сказала она.
Он наклонился над ее лицом и коснулся своими сухими губами ее влажного рта.
— Еще раз как следует, — потребовала она, — для Лео.
Он взял ее за бедра и отодвинул от себя.
— Для Лео? Почему для Лео?
— Я пришла от нее.
— Не понял.
— Тогда прочти. У меня для тебя письмо.
Он не стал его брать, и она положила письмо на постель.
— Дурень, — сказала она. — Что ты на меня уставился? Ты же первым узнал об этом. И написал в газете.
— О чем?
— Я могу рассказать об этом только своими словами.
— Расскажи своими словами.
— О том, что она дала мне напрокат своего мужа. Он немного растревожил меня. Но любила я только одного человека, ты и об этом написал.
— Хельмута.
— Ты это почувствовал. Ты и Лео, больше никто.
— А теперь Лео дает мне тебя… напрокат? — недоверчиво спросил он.
— Не будь таким глупым теленком! — воскликнула она. — Прочти письмо. Но не сейчас! — Она обняла его за шею и прижала к себе. — Прочти завтра, когда к тебе вернется хорошее настроение, иначе будет жаль. — Она прижала руку к его губам. — Что с твоим коленом?
— А что с ним может быть?
— Вот видишь. Мы тебя вылечили.
— Действительно, — сказал Зуттер.
— Лео тебя обследует, у нее для тебя поручение. Будь умницей. И не надо быть таким серьезным! — засмеялась она и легонько ткнула его между ног, туда, где уже безвольно висело его мужское достоинство. — Я вернусь, и мы с тобой сделаем ребенка.
Она притянула его упирающуюся голову к себе и прошептала на ухо, в котором шипело и пощелкивало ее дыхание:
— Я хочу от тебя ребенка, ты еще молодой мужчина. Но, — отодвинулась она от него, — тебе придется закрыть коровник.
— Коровник, — озадаченно повторил он, слушая, как замирают в коридоре ее легкие шаги.
42
Когда Зуттер проснулся, комната плавала в сером полумраке. Болела и никак не хотела проясняться голова, но он все же понял: мгла за окнами никак не может быть вечерними сумерками. Значит, уже светает.
«О алая заря! Пора рассвета!» Но во сне он слышал совсем другой стих. Он остался у него в памяти: «Плывем мы в лодке, остров огибая». Не стерся и увиденный во сне ландшафт. Но стоявшая перед сомкнутыми веками картина утратила яркость и глубину, и тут же стала меняться фактура образа. Как и в самом начале сна, возникли горы с отливающими металлом кронами деревьев, похожих то ли на буки, то ли на липы, правда лишенные стволов; колеблемые порывами ветра, они вздымали свои кроны из черной воды в ясное, как днем, звездное небо. Потом кроны расплылись и стали походить на высушенные листья растений, Зуттер видел такие на щитах, рекламирующих табачные изделия. При этом он знал, что это листья из гербария, и он рассматривает их через лупу, плотно прижимая ее к листьям. Вот показались и полоски бумаги, скреплявшие листья, и Зуттер обнаружил, что у полосок зазубрины только с одной стороны. Это были краешки почтовых марок, его отец отделял их, чтобы использовать в качестве клеящего материала. Зуттер вспомнил, что недавно видел такие полоски и в коллекции старого Кинаста. Он хранил их в ломких на вид целлофановых пакетиках, в альбоме «Вся Швейцария».
Вдруг пожелтевшие листья стали превращаться в гербарий, который Зуттер завел себе в детстве. Засушенные растения были с этикетками, окаймленными синей полосой, точно такие мама наклеивала на банки со сваренным ею джемом. Во сне надписи были выполнены готическим шрифтом, но так сильно выцвели, что Зуттер ничего не мог разобрать. И все же он знал, что это были листья сассафраса. Зуттеру не доводилось бывать в Канаде, но он не сомневался: эти спрессованные дольчатые листья с толстыми прожилками могли принадлежать только канадскому сассафрасу.
Потом контуры их стали расплываться, картина растаяла, превратилась в бесформенное светлое пятно, напомнившее Зуттеру о лекциях его детства, сопровождавшихся показом диапозитивов. Он непроизвольно вздохнул и открыл глаза.
«Плывем мы, полукружьем огибая». Книга была у него с собой, он мог найти это место.
Он сел на кровати, все еще одетый, даже ботинки не снял, когда ложился. Часы на руке показывали половину шестого. Комната: букет белых роз, в тусклом утреннем свете сиявший, казалось, сам по себе, на столе свечи. Внизу у окна — коричневый кожаный чемодан, к нему прислонен белый полиэтиленовый пакет; на обвисшей пленке вырисовывались края ящичка.
Когда Зуттер вставал, под ним что-то зашуршало. Это было «поручение», оставленное ему Ялукой.
Он прочитал письмо, прочитал еще раз и огляделся в поисках пепельницы. В старом «Баццелле» они всегда были под рукой, несмотря на опасность пожара. Новые жильцы не курили, они учились рассказывать истории.
Он отнес письмо в ванную, сложил листки в биде и стал жечь, один за другим. Пламя поднялось выше, чем ему хотелось бы. Он смотрел, как чернели и съеживались, превращаясь в ничто, строчки. Когда он подложил в огонь конверт, раздался щелчок, как при выстреле: это треснуло историческое биде с размашисто выписанным именем фабриканта из Шеффилда. Но огонь не вышел за пределы посудины, и он довел уничтожение написанного до конца, пока не погас последний синеватый язычок пламени.
Зуттер смотрел на черный пепел, на фарфор со следами копоти, на трещину от края до края, но сосуд не развалился, поэтому обеими руками он выгреб из него пепел в унитаз, спустил воду, вымыл под краном руки и насухо вытер стенки биде полотенцем.
Читай дальше своего Гевару.
Он подошел к чемодану, открыл его и достал книгу. На форзаце неровным детским почерком было написано «Руфь Ронер»; от этого почерка Руфь так и не избавилась до конца жизни. Подписывая книгу, она еще придавала значение каждой букве. Но позже ее почерк, оставаясь прямым, все ускорял свой бег, однако благодаря многочисленным непослушным черточкам он никогда не производил впечатления беглости. Уже в годы учебы она не имела привычки писать свое имя иначе, чем имена всех остальных вещей, к примеру, тщательнее или со всякими там завитушками.
Зуттер вспомнил, что Руфь называла автора этой книги мрачным волшебником, слишком близко подобравшимся к ее принцу Лорису в шортах, но не сумевшим его заколдовать. Скорее, от этой встречи окаменел сам волшебник. Зная о страсти Руфи к камням, можно было догадаться и о ее неравнодушии к окаменелому. Она называла его звенящей мраморной глыбой, Люцифером на глиняных ногах. В томике Руфи, украшенном выписанными девической рукой буквами, Зуттер наткнулся на мраморные прожилки, на утаенные образцы, по которым шла его жизнь. «Холм, где мы бродим, тенью уж накрыло, / А тот, другой, еще светло алеет. / И над его лугами, как на крыльях, / Луна пятном прозрачно-белым реет».
«Раньше самую лучшую бумагу делали из тряпок, — подумал Зуттер, — и я спрашивал себя, откуда бумажные фабрики берут столько тряпья?» Бумажные фабрики, это словосочетание в свое время тоже пришло откуда-то издалека, и если человек перестает ощущать эту даль, ему пора исчезнуть. «Два мотылька, игрою мрак поправ, / Не устают друг друга догонять. / Готовит роща из цветов и трав / Благоуханье — боль мою унять». Ах, Руфь, Руфь, подумал Зуттер, и на глаза ему навернулись слезы. «Вот только б не рассталась ты со мной / Пока не разгорится новый день / И роща, примиряя нас с тобой, / Вновь не предложит благостную тень. / Когда трава и след окаменеют / И ели склонят кроны, ты пойми…» Зуттер не мог читать дальше, ему казалось, он понял. «С тобой мы были счастливы, пока / За роковую грань не заглянули». Да, так оно все и было, всхлипнул Зуттер, перевернул несколько страниц и наконец нашел то, что искал:
Уже давно в цветах увядших осы
Не рыщут, дань с тычинок собирая,
Плывем мы, полукружьем огибая
Багрянцем окропленные откосы.