— Как мне известна ваша особа и как покойник вас уважали, то я не только что... — сказал старичок.
— Но чтоб никто не знал у меня в доме. Я тебе заплачу за это, — продолжал Пьер, — но только у меня теперь денег нету. Ты извощику отдай и еще мне нужно одну вещь, — сказал он.
Услыхав эти странные от Пьера слова, лицо старичка вдруг приняло серьезное выражение, но это продолжалось только одно мгновение.
— С моим удовольствием, ваше сиятельство, только бы от Макар Алексеевича препятствия не было, потому они хотя и большого ума, но как ослабели, капризы свои имеют.
— Пойдем, пойдем скорее..., — сказал Пьер и вошел в дом. [2289]
Невысокий, плешивый, старый человек с красным носом, в калошах на босу ногу стоял в передней. Увидав Пьера, он [2290]сердито пробормотал что-то и ушел за перегородку.
— Они самые, — как бы извиняясь, сказал Герасим. — Большого ума были, а теперь, как изволите видеть, ослабели. Где же изволите поместиться? — сказал Герасим. — Кабинет, как были запечатаны, так и остались. Софья Даниловна приказывали, ежли от вас приедут, то отпустить...
Пьер вошел в тот самый мрачный кабинет, в который он еще при жизни Благодетеля входил с таким трепетом. Кабинет этот, теперь запыленный и нетронутый со времени кончины Иосифа Алексеевича и с закрытыми ставнями, был еще мрачнее.
Герасим хотел посылать в дом Безухова за вещами и за обедом, но Пьер воспротивился этому. Он сказал, что ему ничего не нужно, кроме того, что ест сам Герасим и Макар Алексеич. [2291]
С этого дня Пьер поселился в доме Баздеевых и занялся разборкой книг и бумаг Благодетеля. Целый день он провел за этим занятием, и только ввечеру он поел принесенный Герасимом обед и заснул на диване в кабинете.
Макар Алексеич не входил к нему.
На другой день Пьер занимался тем же и перед вечером обновил добытый для него армяк и с Герасимом ходил покупать пистолет. И тут он встретил Ростовых. [2292]
Переселившись в дом Баздеевых, Пьер испытывал чувство обновления, подобное тому, которое испытывает путешественник, приехав в новые, необитаемые страны, вокруг себя видя новые, невиданные нравы и обычаи и чувствуя порванными все старые, прискучившие условия жизни.
Он был здесь один с своими мыслями и свободной волей, которую он в себе не сознавал в своем доме. Целые дни он проводил один, сам в собою, в старом кабинете Благодетеля. Герасим, с привычкой слуги, видавшего многие необыкновенные вещи во время своей службы, принял переселение к себе Пьера как совершившийся факт, и старался служить ему как можно тише и незаметнее. Макар Алексеич не показывался и всегда поспешно отворачивался, стыдливо и сердито запахиваясь, когда встречал Пьера.
Намеренье Пьера убить Наполеона сначала, как мечта, пришедшая ему в голову, теперь под влиянием уединения и того мистического духа, которым он пропитался в кабинете покойного Благодетеля, перешло в твердое решение. Он достал себе армяк и пистолет и только ждал входа французов, которого ожидали уж каждый день, чтобы привести его в исполнение.
Обдумывать ему, собственно, было нечего; но дело, которое он намеревался совершить, было так страшно, что он не мог оторваться от него мыслью и воображением. Не переставая ни на минуту во сне и наяву, он представлял себе одно и то же. [2293]
Вернувшись домой после своей встречи с Наташей, Пьер раскрыл книгу, лег на диван за перегородкой и с удивлением и ужасом и вместе с тем с восторгом почувствовал, что он неспособен к тому делу, на которое он готовился, и неспособен потому, что [2294]душа его полна только одним чувством — любовью к Наташе. Это короткое свидание с ней у окна кареты при выезде из-под Сухаревой башни бесчисленное количество раз повторялось в его воображении со всеми подробностями. «Петр Кирилыч, идите же, ведь я узнала...» слышал он сказанные слова, слышал эту особенную, нежную интонацию на слоге лыч,который она особенно выговаривала, видел это лицо, улыбку, дорожный белый чепчик...
Там, в этой карете с подушками, басоном на заднем месте, там было всё счастие, вся поэзия, весь смысл жизни. «И всё это уехало, а я остался... Отчего я не поехал с ними? Я бы мог это сделать. Я убью, положим, меня расстреляют, но она не увидит, не узнает и всё это — успех или неудача без нее не будет иметь смысла. Без нее вся жизнь не имеет другого смысла, как и жизнь Аксиньи Ларивоновны, которая трудится, чтоб есть, а ест, чтобы трудиться. Только там, в той карете, которая едет к Ярославлю, был смысл жизни, а здесь нет этого смысла. Зачем я не признался, что я — дурак, зачем я не поехал с ними?» [2295]и Пьер почувствовал [2296]слезы, выступившие ему на [глаза].
№ 240 (T. III, ч. 3, гл. XXIII—XXV).
И, окружив целовальника, который пошел решительным шагом по Неглинному бульвару, толпа направилась за ним. Кузнецы, фабричные, дворники, женщины — приставали к толпе по мере того, как она подвигалась. Целовальник без шапки, сцепившись рука с рукой с малым в чуйке, [2297]шел впереди. [2298]
— Он думает и начальства нет, — говорили сзади в нараставшей толпе. [2299]
— Разве без начальства можно? [2300]Оно — покажи порядок, закон покажи. А то грабить-то мало ли их. Вон, говорят, острожных повыпустили.
— Эх, народ! [2301]Что про хранцуза-то говорить. Он придет, либо нет, а свое дело знай. На то начальство. Начальник — всему делу голова! Хранцуз [2302]ни к чему, говоришь, а значит граф командиром. Он в ахишки писал; я, говорит, никого не боюсь. Да куды ж идете-то? — говорили в толпе, идя всё вверх по Кузнецкому мосту. Выйдя на Лубянку, толпа остановилась и увеличилась еще приставшими от Китай-стены портными и торговцами старым платьем. [2303]Целовальник давно уж вернулся домой и малый вместе с другими говорил о французе и начальстве.
Полицеймейстер, ездивший на Москву-реку с приказанием зажечь барки, сопровождаемый двумя конными драгунами, исполнив свое дело, возвращался к графу Растопчину. [2304]Толпа окружила дрожки полицеймейстера, сотни голосов вдруг заговорили, обращаясь к [2305]начальнику. Толпа не знала, зачем она шла, но, увидав начальство, мгновенно выразилось то, что занимало всех этих людей. [2306]
— Мы разве, ваше сиятельство, отец, мы разве бунтуем, — были первые слова, которые услышал полицеймейстер. — Ты нам порядки покажи. Что ж мы, значит, выпили, так выпили на свои. Что, господа да купцы повыехали, а нам пропадать, что ж, мы разве собаки? — слышались голоса.
Подобные [2307]речи слышал и подобные толпы видел полицеймейстер в разных сторонах Москвы во время своих разъездов в это утро по городу, и всех он успокоивал тем, что никто не уезжает и что граф остается в городе, но теперь окружившая его толпа смутила полицеймейстера. Он был смущен и потому, что в толпе этой он заметил людей с ружьями (некоторые люди разобрали в этот день негодные ружья, раздававшиеся в Кремле), и потому, что толпа эта была самая большая и пьяная из всех, которые он видел, и главное потому, что им, находившимся в двух шагах от дома графа Растопчина, нельзя было сказать, что граф не уезжал, тогда как он знал, что граф сейчас должен был уехать.
— Граф не уехал, он здесь и об вас распоряжение будет, — сказал он. Полицеймейстер осторожно шагом поехал в дом графа. [2308]
В толпе замолчали. Но вдруг высокий малый, обращавший на себя внимание своим высоким ростом и значительными жестами засученной руки, пошатнулся и в ту же минуту крикнул:— Не верьте, братцы. Обман! Вали к самому! [2309]
Полицеймейстер испуганно оглянулся и шопотом велел кучеру ехать скорее. Это движение его было замечено толпой, и народ бросился за ним.
— Не пущай, ребята. Пущай отчет подаст. Держи. С козел долой, — кричали в толпе тем громче, чем быстрее уезжали дрожки. И толпа за полицеймейстером повалила на Лубянку и в двор дома главнокомандующего.
Народ лежал друг на друге и шевелился с одной стороны в другую одной сплошной массой.
— Что ж, зато и виноваты остались, у кого сил нет; господа, купцы повыехали, а мы что же, собаки что ль, [2310]— чаще и чаще повторялось в толпе.