— Как у нас в турецкой кампании юнкера убило подле меня. «П. Н. пропал я! » и умер. Я вот забыть не могу. [1798]Так ведь значит страшно. — Он замолчал и выпил.
— Нет, хорошо пишет Гердер, — говорил Тушин. — Я еще так думаю, что моя душа прежде была в черве, в лягушке, в птице, во всем была, теперь в человеке, а потом в ангеле будет, там в каком-нибудь.
— Да, да в каком ангеле? Этого то не знаешь, вот что скверно. Вы мне растолкуйте.
— Ну, вот он говорит, что организм...
— Это что такое?
— Ну всё живое, целое там, лошадь, червяк, француз, фелдвебель Марченко, всё организм один целый, сам за себя живет. Ну, организм всякой превращается в другой, высший организм и никогда не исчезает, так значит и человек не исчезнет и превратится в высший организм.
— Это так, ну да этот органист (он улыбнулся умно, приятно), органист этот превращается, да отчего же в высший? Это мне растолкуйте. Вон у нас быка выбросили, так в нем вот какие черви — жооолтые завелись. Так ведь эти то, органисты то, не какие нибудь высшие ангелы, а поганые самые органисты. И из нас то вот такие же поделаются. Вот меня убьют, да, а через недельку эти жолтые то и поедят.
Тушин задумался.
— Да, это так.
Белкин выпил еще и еще. Он никогда не напивался, сколько бы ни пил.
— А, вот что, — сказал Тушин. — Это отлично. Что ж вы думаете? Вы правы, зачем высшие? Чем мы лучше собак и этих органистов? Мы только называем их погаными. А может быть нам лучше будет, светлее, умнее, когда сделается из меня милион червей, трава сделается? И я всё буду жить и радоваться, и травой, и червем, а воздух сделается, и я воздухом буду радоваться и летать. Почем мы знаем, может лучше? Право лучше. — Глаза его блестели слезами. Белкин радовался, слушая его.
— Ведь вот что еще возьмите, — продолжал Тушин. — Отчего мы все любим всё: и траву, и козявку, и людей, другой раз даже и полк[овника] вашего? Бывало с вами, что лежишь в траве, и хочется травой сделаться, смотришь на облака или на воду, и так бы вот и сделался водой или облаком, и червяком даже хочется быть. Знаете, славный такой, тугой, вертится. Ведь это всё оттого, что мы были уже всем. Я всё думаю, что мы миллион мильонов лет уж жили и всем этим были.
— Да я вот вчера, как пришли мы, — сказал Белкин, [1799]— выпил водки согреться, да и лег там у роты, на спине заснул. И вдруг мне чудится, что стою я за дверью, и из-за двери прет что-то, а я держу, и что лезет это моя смерть. И нет у меня сил держать. Наперла, я упал и вижу, что умер, и так испугался, что проснулся. Проснулся. «Вишь ты, я не умер». Так обрадовался.
— Ну да, ну да, — радостно перебил Тушин, жадно вслушивавшийся. — Вот как хватит ядром в башку, глядь и проснешься, и нет ни Марченки, ни роты, ничего, а проснешься молодыми, здоровыми червями.
— Ну, а как заснешь да и не проснешься?
Он помолчал.
— Что будет, что будет, никто не знает. [1800]
Тушин молчал, глаза его сияли. Он не думал ни о себе, ни о Белкине.
— Вы знаете, я в ад не верю. Я и попу говорил. Это уж как хотите, — сказал Белкин. — Никто, видно, не знает, что там будет. Никто не знает.
— Ваше благородие, [1801]— сказал фелдвебель, вбегая. — Видимо — невидимо показалось, начальство понаехало.
— Вона, — сказал Белкин, заслышав выстрел, и выбежал из палатки.
Действительно, австрийские аванпосты отступили, и французы атаковали отряд Багратиона.
№ 36 (рук. № 75. T. I, ч. 2, гл. IX).
Князь Андрей Болконский до такой степени сильно чувствовал стыд на наше положение постоянного бегства во время этого отступления, так мучался им, что наш успех при Кремсе, в котором он участвовал, привел его в неудержимый восторг и в состояние счастия, которого [он] не хотел и не мог скрывать.
В его душе странно и нелогично, не мешая одно другому, соединялись два совершенно противуположные чувства — сильной гордости патриотической и сочувствия к общему делу войны и с другой стороны затаенного, но не менее сильного энтузиазма к герою того времени, к petit caporal, [1802]который на пирамидах начертал свое имя.
Князь Андрей находился во время сражения при убитом в этом деле австрийском генерале Шмите и, в знак особой милости главнокомандующего, был послан с известием об этой победе к австрийскому двору, находившемуся уже не в Вене, которой угрожали французские войска, а в Брюнне.
В ночь сражения взволнованный, счастливый, но не усталый, верхом приехав с донесением от Дохтурова в Кремс к Кутузову, князь Андрей был в ту же ночь отправлен курьером в Брюнн. Отправление курьером означало, кроме наград, важный шаг на пути к повышению. [1803]
Получив депеши, письма и поручения товарищей, князь Андрей ночью при свете фонарей вышел на крыльцо и сел в бричку.
— Ну, брат, — говорил Несвитский, провожая его и обнимая, — вперед поздравляю с Марией Терезией.
— Как честный человек говорю тебе, — отвечал князь Андрей, — ежели бы мне и ничего не дали, [1804]мне всё равно. Я так счастлив, так счастлив, что могу везти такое известие и что сам видел...
— Ну, Христос с тобой.
— Прощай, душа моя.
— Поцелуй же от меня хорошенько ручку баронессы З. и Cordial бутылочку хоть привези, коли место будет.
— Прощай. — Бич хлопнул и почтовая бричка поскакала по темно-грязной дороге мимо [1805]огней войск.
Ночь была темная, звездная [?], дорога чернелась между белевшим снегом, выпавшим накануне, в день сраженья.
То перебирая впечатления прошедшего сражения, то радостно воображая впечатление, которое он произведет известием победы, [1806]то вспоминая проводы главнокомандующего и товарищей, князь Андрей испытывал чувство человека, долго ждавшего и наконец достигнувшего начала желаемого счастия. Как скоро он закрывал глаза, в ушах его раздавалась пальба ружей и орудий, которая сливалась с стуком колес и впечатлением победы, и ему начинало представляться, что русские бегут, что он сам убит и он поспешно просыпался, с счастьем, как будто вновь узнавал все подробности победы и своего поручения и, успокоившись, опять задремывал... Так прошла ночь, только переменялись лошади и ямщики. День был яркой. Снег таял на солнце и ему было еще веселее [?]; безразлично проходили впечатления новых мест. Сначала виднелись по дороге русские солдаты и войска, потом край стал оживленнее. Крутые горы заменялись более отлогими, моравы заменялись богемцами, [1807]на всех казались веселые лица. На одной из станций он обогнал обоз русских раненных солдат.
В длинных немецких форшпанах тряслось по каменистой дороге по шести и более человек, бледных, перевязанных и грязных. Некоторые из них говорили (он слышал русской говор), другие ели хлеб, самые тяжелые, молча, с кротким и болезненным детским участием смотрели на скачущего мимо их курьера. Вид этих раненных еще более возбудил в князе Андрее радостное и гордое чувство. «Нынче они раненные, завтра я раненный или убитый и точно так же, как последний из этих несчастных», подумал он. «Точно так же меня могла ударить в голову та пуля, которая пробила ему бок». [1808]На одной станции он встретил двух пехотных оборванных офицеров, возвращавшихся к полкам из гошпиталя. Офицеры эти, из которых один показался ему пьяным, знаками объяснялись с торговкой, у которой они покупали хлеб и ветчину, и громко кричали русские ругательства. «Несчастные», подумал князь Андрей, «а и они нужны... [1809]Вчерашняя победа стоила нам Шмита, он[?] был человек, которого хотя и можно заменить, но каких мало. А этих, сколько бы ни побили, можно найти еще и еще столько же. Дело только в том, чтобы они всегда были под руками. Несчастные. Они не понимали ни моего чувства отчаяния после Амштетена, ни теперешнего моего счастия». [1810]
№ 37 (рук. № 75. T. I, ч. 2, гл. XI).
Когда он проснулся на другой день [1811]поздно за полдень, он проснулся уже вполне в Брюнне с воспоминаниями только военного министра, Билибина и всего разговора вчерашнего вечера. Возобновив всё это в своем воспоминании, он стал прислушиваться к звукам в соседней комнате. Соседняя комната была столовая и звуки были звуки ножей, стаканов и оживленных голосов обедавших. Это был обед примирения шведского секретаря с нашим. Кроме голоса Билибина, еще один голос, слышный громче и чаще всех, был знаком Болконскому. Он не мог вспомнить, чей это был голос, но помнил, что с звуком этого голоса соединялось неприятное петербургское впечатление. [1812]