Шестоперов задумался, опустив голову.
– Я‑то уеду, а ты как? Знаешь что, поехали вместе, а? Раскрутишься потихоньку, начнешь бабло зеленое рубить, поди плохо?
– Я не один, Леня, – сказал Корсаков, – а она не поедет. Да и мне нельзя уезжать – не стоит оставлять за спиной недоделанные дела. Я по уши влез, и теперь этот узел надо рубить, иначе житья не будет.
– Жаль. Ну, давай хоть напьемся напоследок.
Корсаков задумался на мгновение и махнул рукой:
– А давай!
Он достал стаканы и наполнил их на две трети водкой. Вынув из кастрюли картошку, обжигаясь, дуя на пальцы, почистил и передал Леониду. Тот неловко взял ее своей клешней, обмакнул в соль. Игорь почистил картошку себе, взял стакан.
– Ну, Игорек, удачи тебе. Если что – звони. Номер телефона я оставлю. Ну, денег надо будет или с визой посодействовать. Договорились?
– Договорились.
Глухо звякнули стаканы, плеснулась водка. Корсаков в три глотка проглотил водку, откусил картошки, подхватил капусту. Леня не отставал.
– Вот это по‑нашему, – одобрил он. – Чуть не забыл: я когда мужиков о тебе спрашивал, там еще какой‑то дед ошивался. Стремный такой, небритый. Ребята ему залепили, что ты в Измайлове работаешь, он и укатил.
– Что за дед? – насторожился Игорь.
– В плаще каком‑то дореволюционном, седой, волосы в хвост резинкой перехвачены.
– А‑а, черт, это же Рогозин.
– Кто это?
– Тренер мой бывший. Сто лет не виделись, а тут на кладбище был, бабку моей подруги хоронили, и вдруг гляжу: он. Я и узнал не сразу. Только потом его и вспомнил. Интересно… если он меня даже на Арбате нашел, значит что‑то важное.
– А мы грешным делом подумали: ханыга какой, собрался тебя на деньги крутануть. Ну и сплавили его. Да не переживай, если ты ему нужен – вернется.
Под картошку водка пошла легче. Леня сел на своего любимого конька: каждый раз, приезжая в Россию, он ругал заграничные порядки, а перед отъездом за рубеж обрушивался на родные, российские. Игорь слышал жалобы приятеля не в первый раз, но если раньше Леня набрасывался на повальное пьянство и невозможность выжить творческой личности, то теперь он к обычным нападкам на родную действительность добавил возмущение «бандитскими мордами, прячущими хайло за кожаными масками».
– …ты дай мне в харю с честно открытым лицом, и я спасибо скажу…
– Спасибо скажешь?
– Да, старичок! И в ножки поклонюсь! Значит, где‑то я не прав, если мне в бубен заехали. А то прямо хунта какая‑то: вяжут, руки ломают, вопросы дурацкие задают. У нас хунта чилийская времен Пиночета или свободная демократическая страна? Нет, ты скажи, – Леня подался вперед и поймал за рукав привставшего со стула Корсакова.
– Свободная и демократическая хунта, – ответил Корсаков. – Да пусти ты, я колбасы хоть порежу.
– А‑а‑а… вот все так. Родину на колбасу променяли, – с горечью констатировал Шестоперов, доливая остатки водки, – на протухшие американские чизбургеры и гамбургеры. Уеду. Уеду в Лондон. Там меня любят, морду не бьют, мистером называют, – он всхлипнул.
– Ну, Леня, ты чего? – усмехнулся Корсаков. – Решил водку слезой разбавить, по русской традиции?
– Вот ты смеешься, а зря! Так и говорят: мистер Шестопиорофф, портрет премьер‑министра вашей кисти – это что‑то необыкновенное. Сколько динамики, какая экспрессия! А я киваю: да, необыкновенное, да эпс… эспер… динамика так и прет. И плевать, что это не портрет премьера, а паровоз братьев Черепановых в лондонской подземке, главное – уважение, Игорек. Пикассо их всю жизнь дурил – возюкал по холсту чем ни попадя, а все равно восторгались. Я сделал имя и могу рисовать хоть задницей – все равно купят и в ножки поклонятся. Плевать, что руки поломаны! – Леня вскочил с места. – Вот спорим, буду задницей рисовать?
– Нет, не спорим, – Корсаков убрал со стола пустую бутылку и открыл коньяк. – Давай лучше коньячку.
– Под капустку?
– Под нее.
– Давай. А потом неси краски, я все равно буду…
– Будешь, будешь, – успокоил Шестоперова Игорь.
Они еще раз сходили в магазин, потом еще, правда, это уже Корсаков помнил смутно.
Анюта подъехала к особняку в первом часу ночи, припарковала машину. Из окна на втором этаже неслась музыка, перед дверью, в луже пива, валялись осколки битых бутылок. Сообразив, что стучать бесполезно, она открыла дверь своим ключом и побежала вверх по лестнице. Навстречу гремела бессмертная «Highway star». Децибелы, сравнимые по мощности с ревом взлетающего «Конкорда», били в лицо с силой ураганного ветра.
Корсаков и неизвестный худой и долговязый субъект с мокрыми бинтами на руках сидели на полу, привалившись к колонкам музыкального центра и орали, что было сил, пытаясь перекричать японскую акустику.
– Ай эм хайвей ста‑а‑ар!!!
Под ногу Анюте попались раздавленные тюбики с краской. На стене возле кресла имелись два отпечатка чьей‑то задницы – синий и красный.
Увидав Анюту, Корсаков приветственно взмахнул рукой:
– Велкам ту зе хотел Калифорния, дарлинг!
– Что здесь происходит, джентльмены? – заорала она, стараясь перекричать Гилана.
Корсаков поднялся на четвереньки, потом утвердился на ногах и, приблизившись к ней, попытался обнять за плечи. Увидев, что руки у него вымазаны краской, Анюта вывернулась.
– Поиски конца… птуального взгляда на возможности челаэческого тела. Новое слово в живописи…
– А это что? – Анюта указала на отпечатки задницы на стене.
– Мощ‑щ‑щный цветовой аккорд, способный пробудить народные…
– Понятно. Это кто? – Анюта взглянула на субъекта, поднявшегося с пола и таращившего на нее глаза.
– Это? Это же живой классик Леонид Шестоперов! – провозгласил Корсаков, простирая руку. – Леня, представься.
Шестоперов согнулся в земном поклоне, протянул руку забинтованной ладонью вперед, как нищий на паперти, и, чмокнув губами, устремился к Анюте. Ноги его явно не успевали за туловищем, и он перешел на бег, став похожим на стартующего спринтера на стометровке. Анюта отступила в сторону, и Леня, пробежав мимо, обрушился вниз по лестнице, мелькнув на прощание розовыми бермудами.
– О, Господи! – Анюта подбежала к лестнице. – Он же убьется.
– Русского художника так просто не убьешь, – веско сказал Корсаков.
– Позвольте представиться: Леонид, – донеслось от входной двери, как бы в подтверждение его слов.
– Очень приятно, – Анюта решительно подошла к музыкальному центру и выключила его. – Ты как, в состоянии что‑нибудь понимать?
– Я в хорошем состоянии, – подтвердил Корсаков, – просто в исключительно хорошем состоянии.
– Это я вижу. Спать будешь с ним, – Анюта кивнула в сторону лестницы, откуда неслись витиеватые приветствия и здравицы в ее честь, – на матрасе. А завтра будешь оттирать этот мощный аккорд, исполненный, как я понимаю, чьей‑то жопой.
– Анюточка, я тебя так люблю…
– Только без рук! – Анюта отвела от себя разноцветные пальцы Корсакова. – Музыку больше не включать. Кстати, водка у вас еще осталась?
– Увы, радость моя, – пригорюнился было Корсаков, но тут же воспрял, – но мы можем сбегать…
– Не дай Бог! Где ключ от двери? – она подошла к столу, отыскала среди объедков и пустой посуды ключ и положила в сумочку. – Все ребята, хватит гулять.
– А где шкаф? – вспомнил Корсаков.
– Завтра привезут. Доставай своего классика, и ложитесь. Только руки вымой – весь матрас перемажешь. А Леонид тоже в краске?
– М‑м‑м… руки у него чистые, – помявшись, сказал Корсаков.
Когда через полчаса Анюта прошла через холл в ванную, Корсаков и Шестоперов похрапывали, обнявшись на надувном матрасе. Надувать матрас они не стали.
В половине восьмого утра Анюту разбудил стук в дверь спальни. На пороге с виноватой миной на лице стоял Корсаков.
– Доброе утро! – глядя в сторону, сказал он. – Слушай, а где у нас коньяк был, что твой папашка подарил? Налей этому живописцу сто грамм, а то помрет.
Анюта отдала ему бутылку и снова улеглась с постель. Только блаженная дремота стала охватывать ее, как кто‑то снова поскребся в дверь.