— Эти кретины в министерствах иностранных дел Европы не знают истории!
Обычно он заводил эту тему, угощая ледяным шампанским в Вене, Загребе или Будапеште своих молодых коллег, которым были интересны его теории и взгляды. За ним по пятам ходили все, кроме Крошки Родисио, которая, два года проработав репортером в горячих точках, из скромной студенточки превратилась в ходячий кладезь опыта и не нуждалась в том, чтобы ее учили. Ее не смущало то, что она путала калибры или могла сказать, что, пикируя, бомбардировщик Б-52 одновременно сбрасывает бомбы, — спасать положение она предоставляла Маркесу или тому, кто работал с ней оператором. Может быть, поэтому Крошка Родисио пренебрежительно отзывалась о Пако Эгиагарае, Альфонсо Рохо и вообще обо всех, и была очень резка с членами своей съемочной группы. Мигель де ла Фуэнте, Альваро Бенавент и те, кто прошел через это, говорили, что работать с ней — все равно, что работать с Авой Гарднер.
Ну а министры иностранных дел, которых всегда поминал Пако Эгиагарай, предсказывая Балканам мрачное будущее, были целиком поглощены тем, что репетировали перед зеркалом самодовольные улыбки и позы, и поэтому не могли обратить внимания на его предостережения. «Мы смотрим на военный конфликт с разумным оптимизмом», — сказал министр иностранных дел Испании за несколько дней до того, как сербы напали на Вуковар. «Мы что-нибудь предпримем в самые ближайшие дни», — заявили его европейские коллеги, когда вторая часть этой драмы начала разворачиваться в Сараево. И так, за разговорами, прошли три года бездействия, а когда они начали действовать, то стали шантажировать боснийских мусульман, чтобы те смирились с уже очевидным фактом раздела страны. Они начали действовать, когда нельзя было ни вернуть девственность изнасилованным девочкам, ни воскресить десятки тысяч погибших. «Мы положили конец этой войне», — говорили они теперь, когда конец ее и так уже был виден, и отталкивали друг друга локтями, чтобы оказаться в первом ряду тех, кто раскрашивает в голубой цвет миротворцев могильные кресты. Сорок восемь таких крестов напоминали о погибших журналистах, многие из которых были давними приятелями Маркеса и Барлеса. Если бы министры, генералы и правительства всех стран относились к своей работе так старательно и добросовестно, как эти ребята!
Вспоминая Пако Эгиагарая и весь клан австро-венгров, Барлес всегда вспоминал их любимую гостиницу «Экспланада» в Загребе. Испанцы, в отличие от англосаксонцев, расположившихся в «Интерконтинентале», предпочитали «Экспланаду», больше похожую на старые европейские гостиницы, и только Ману Легинече останавливался в «Интерконтинентале» — из экономии, потому что у него всегда было туго с деньгами. Обслуживали в «Экспланаде» безупречно, выбор напитков был превосходен, а проститутки тактичны и элегантны. Именно там, в «Экспланаде» зимой девяносто первого Германн Терц и Барлес, вернувшись после осады Осиека, распили последнюю бутылку черногорского вина в честь Пако Эгиагарая. В Осиеке они ужинали в ресторане под открытым небом во время обстрела сербской авиации и артиллерии. Снаряды и бомбы пролетали над ресторанным садиком и падали неподалеку, но они не уходили, потому что с ними были Маркес, Хулио Фуэнтес, Майте Лисундиа, Хулио Алонсо и несколько начинающих журналистов, перед которыми они не могли себе позволить дергаться, пока не доеден десерт. Это тогда Барлес сказал Германну фразу, которая потом вошла в набор расхожих шуток племени военных корреспондентов: «Еще три бомбы, и мы уходим». Кончилось это тем, что они бежали по неосвещенным улицам под неумолчный грохот канонады. В ту ночь осколками разорвавшегося прямо в гостиничном коридоре снаряда и разлетевшихся оконных стекол поранило спину молоденькому репортеру газеты «АБЦ», и Хулио Алонсо несколько часов просидел с ним в ванной, вытаскивая один за другим кусочки стекла и металла, засевшие в коже.
— Ну, тебе везет, парень, — рассуждал Германн, который курил рядом, пристроившись на биде. — Первый раз в жизни приезжаешь на войну, тебя тут же ранят, твоя фотография во всех газетах, а твой материал на первой полосе… Другие годами вкалывают, чтобы этого добиться.
Парнишка из «АБЦ» бессмысленно кивал, то и дело вскрикивая «ай!», пока Хулио Алонсо ковырялся у него в спине, вытаскивая осколки стекла.
— Понимаешь, как тебе повезло? Ты просто с жиру бесишься.
Германн, высокий, элегантный, был больше похож на дипломата, чем на репортера. Он носил очки в металлической оправе и всегда, даже на передовой, был в пиджаке и в галстуке. Они с Барлесом познакомились в новогоднюю ночь восемьдесят девятого в Бухаресте, когда Секуритате устроила резню и начались уличные беспорядки. В тот день они вошли во дворец Чаушеску, и Германн взял галстук из президентской спальни — широкий, чудовищный галстук, который он ни разу не надел. Стоял такой холод, что ноги примерзали к земле, и чтобы согреться, они тогда порядком выпили, а на излете ночи, когда уже светало, вместе с оператором Хосеми Диасон Хилем и корреспондентом испанского телевидения Антонио Лосадой мчались на машинах по пустынным улицам Бухареста, лавируя между пропускными пунктами и снайперами и передавая бутылку из машины в машину. Хосеми был худощавым, нервным, очень смелым и всегда с кем-нибудь разводился. Он был похож на красавчика-цыгана, и однажды, когда он вел репортаж из женской тюрьмы, заключенные по ходу дела пытались его изнасиловать. На рассвете того дня, когда началась революция, все они уже были в Бухаресте после сумасшедшей гонки через Карпаты: Антонио Лосада за рулем, машину заносит на обледенелых дорогах, везде горят баррикады и вооруженные до зубов крестьяне перегораживают мосты своими тракторами, глядя на них сверху, как в фильмах про индейцев. Антонио Лосада был высоким видным парнем с прекрасной душой. В Бухаресте он каждый день ходил в местную телестудию, откуда передавал свои репортажи, и каждый раз он пробирался в здание и выбирался из него ползком, потому что в него все стреляли. Раньше в него никто никогда не стрелял, и Антонио так втянулся, что даже в те дни, когда у него не было материала, все равно отправлялся на студию с запасом виски и сигарет для румынских техников, которые его обожали и в конце концов попытались женить на очень красивой румынке, монтировавшей видеозаписи. Потом Антонио вместе с Маркесом и Крошкой Родисио был в Багдаде в ту ночь, когда город обстреливали американцы; тогда все, кроме Альфонсо Рохо и Питера Арнетта, уехали, а по лицу Маркеса, прижимавшего к себе камеру, текли слезы бессильной ярости, потому что Крошка Родисио не захотела остаться и его съемки были никому не нужны. Антонио Лосада был лучшим корреспондентом на Телевидении Испании: он говорил по-английски, а это среди журналистов Торреспанья считалось редчайшим достоинством. Кроме того, Антонио был сама доброта, но иногда на него что-то находило и он влипал в историю. Однажды Антонио опоздал на самолет и застрял в Будапеште; он отправился пропустить рюмочку-другую и от скуки ввязался в драку с двумя венгерскими вышибалами из бара, которые разбили ему губу. На следующий день Антонио появился в Торреспанья с зашитой губой и в синяках, но счастливый.
Над их головами просвистело еще несколько случайных пуль, и Барлес увидел, что Маркес улыбается, делая последнюю затяжку. Он достаточно хорошо знал оператора, чтобы догадаться, о чем тот думает — хорошее освещение, сигарета, война.
— Тебе ведь нравится это, сукин сын.
Маркес засмеялся своим дребезжащим смехом состарившейся трещотки. Помолчав, он отбросил далеко в сторону окурок и смотрел, как тот дотлевает в траве.
— Помнишь Кукуньевац? — спросил он, вроде бы некстати.
Но Барлес знал — очень кстати.
Кукуньевац… Это было в девяносто первом, когда наступавшие хорваты пытались захватить сербское село. В те времена ты подходил к солдатам, говорил: «Привет, ребята, как дела», — и начинал работать без всяких формальностей. Батальон численностью в шестьсот человек продвигался двумя колоннами по обеим сторонам дороги, и до села им оставалось всего четыре километра. Это был передовой ударный батальон, и солдаты знали, что бой предстоит трудный. Они были молоды, но ни один из них не улыбнулся и не пошутил, когда Маркес поднял «Бетакам» на плечо и начал работать. Он всегда сначала только делал вид, что снимает, чтобы люди привыкли к камере и вели себя естественно, и называл это «снимать на английскую пленку». Но в тот день в этом не было необходимости. Когда неподалеку стали рваться первые снаряды, некоторые солдаты вытащили шариковые ручки и, не останавливаясь, прямо на ходу написали группу крови на тыльной стороне руки или на предплечье.