Литмир - Электронная Библиотека

Да, наверное, это действительно трудно – быть впереди всего человечества.

К нам подошла женщина, которая собирала огромный прибор, поразивший мое воображение. Она сухо кивнула мне и сказала Панафидину:

– У меня с двух часов семинар с практикантами.

– Хорошо, Анюта. Познакомься, это инспектор Тихонов. – Повернулся ко мне: – Анна Васильевна Желонкина, мой заместитель в лаборатории.

Желонкина? Совпадение? Я не мог вспомнить инициалы жены Позднякова – ее объяснение я читал в деле. И на всякий случай, не мудрствуя, спросил:

– Простите, а как фамилия вашего мужа?

– Поздняков, – ответила она быстро и добавила: – Можно подумать, что вы не знаете.

Панафидин удивленно переводил взгляд с Желонкиной на меня, потом сказал:

– Ах да, я же забыл: муж Анны Васильевны тоже в милиции работает…

Желонкина бросила на него короткий взгляд:

– Вы полагаете, что все работники милиции дружат домами?

Я вмешался:

– Мне с вами надо поговорить, Анна Васильевна.

– В четыре часа я буду у себя в кабинете…

Жена Позднякова знала об истории, которая с ним приключилась. И мужу своему не верила. Конечно, она мне этого не сказала, но я видел, что она ему не верит и не жалеет его. Вообще Анна Васильевна Желонкина показалась мне человеком, раз и навсегда усвоившим, что жалость унижает человека. Лицо у нее было грубоватое и красивое, хотя твердые, прямые морщины у глаз и крыльев носа уже наметили тот зримый рубеж, перевалив за который красивая женщина сразу превращается в величественно-каменную старуху.

И от старания не показать мне, что ей не жалко завравшегося, бестолкового мужа, и от стыда за его позорное поведение Анна Васильевна хотела придать всей истории этакий анекдотический характер: мол, в подобных делах можно было бы проявить сочувствие и понимание – с кем из вас, мужиков, такое не может приключиться? Для убедительности она помахала в воздухе маленькой деревянной указочкой, и, завершая ее последний ответ, который одновременно был укором, указочка описала петлю и проткнула в воздухе точку: действительно, с кем из нас, мужиков, не может приключиться такое?

Я поймал конец указочки, прижал ее к столу и ласково сказал:

– Анна Васильевна, мне кажется, вы не улавливаете, о чем я вас спрашиваю…

– А что?

– Да то, что с нами – мужиками из милиции – это никогда не должно приключаться. Если же приключается, то за это отдают под суд. И как раз в этом положении сейчас находится ваш муж. Понятно?

Она высвободила указочку из-под моего пальца и постучала по столу, и я видел по ее лицу, что охотнее она бы стучала по моему лбу. Только гораздо сильнее – лучше всего с размаху. Постучала она все-таки по столу и сказала:

– Мне-то понятно. Боюсь только, что не улавливаете вы. Я вам уже говорила, что наша семья фактически распалась несколько лет назад. Ничего плохого о Позднякове сказать вам не могу.

– А хорошего?

– Хорошее о нем у вас надо спрашивать – вы его, наверное, чаще видите…

Когда я вошел в кабинет со стеклянной табличкой «К. х. н. А. В. Желонкина», Анна Васильевна занималась с дипломниками. Она попросила меня подождать и минут пять втолковывала задумчивому студиозусу, что радикал – диметиламинопропил – в условиях сублимации из ортопозиции, минуя метапозицию, незамедлительно перейдет в парапозицию, ослабнет углеродная связь, и радикал будет замещен свободным атомом азота. Что дальше? Вещество мгновенно развалится. При этом она все время водила указочкой по схеме, на которой была изображена огромная молекула, похожая на грубо оборванный кусок пчелиных сотов, и приговаривала:

– Ну что здесь непонятного? Ведь тут все так ясно, ну просто очевидно!..

Студиозусу похождения радикала явно не представлялись такими очевидными. Я же и вовсе был не способен проникнуть в мир, устройство которого так ясно представляла себе к. х. н. А. В. Желонкина, – огромный, невероятно сложный микромир, где каждая черточка схемы была стропилом или опорой удивительного здания вещества. А для меня он давным-давно стерся и растворился в маленьком ручейке школьного полузнания загадочной и тогда мне совсем неинтересной науки, о которой сохранилась в памяти только дурацкая школярская припевка: «Химия, химия – вся макушка синяя». И потому я буквально нутром прочувствовал то почтительно-обреченное уважение и безнадежность что-либо изменить, которые испытывал инспектор Поздняков к своей жене: «…сейчас она большой человек, можно сказать – ученый, а муж – лапоть, унтер Пришибеев…»

Студент-дипломник ушел, и мы погрузились в круговерть извилистого, запутанного мира двух немолодых уже людей, двадцать лет строивших непонятное здание своей жизни, где в условиях жаркой человеческой сублимации один из них незаметно перешел из ортопозиции в парапозицию: все годы был рядом, а вдруг оказался напротив, и тогда ослабли связи и, казалось бы, нерушимое вещество их союза мгновенно развалилось. Почему? Привычное место было замещено свободным атомом? Или здесь происходили какие-то другие, более простые или более сложные, процессы? И вообще, может быть, это не имеет никакого отношения к валяющемуся на газоне стадиона обеспамятевшему и бесчувственному Позднякову? Пьяному? Или все-таки отравленному?

– Это вас не касается, – сказала Анна Васильевна. На тяжелом ее лице быстрые глаза в длинных ресницах скользили легко, почти незаметно. – Я вам повторяю, что вы не вправе задавать мне такие вопросы…

– Да почему? – удивился я, ощущая, как моя настырность крепнет на жестком каркасе злости. А допытывался я, почему они с мужем не разводятся, коли все равно уже сколько лет не живут семьей.

– Потому что развод – наше личное дело.

– Да, так оно и было до того момента, пока не случилась вся история. А теперь это уже и наше дело.

– Вот пусть он и оправдывается перед вами, а меня оставьте в покое…

Скверная баба какая! Мне стало почему-то жалко, что она знает столько прекрасных премудростей о тайнах вещества с удивительной схемой-формулой, похожей и на пчелиные соты, и на фрагмент циклопической кладки, и на старый лабиринт, и на придуманное космическое сооружение. Конечно, лучше было бы, если бы это знание досталось человеку поприятнее. Но знание не получают в наследство – его получают те, кто достоин. «За партой, случалось, засыпала…»

…И все равно незабвенны университетские годы, а феррарская жизнь солнечна и прекрасна, потому что никогда не забыть человеку тех мест, где он незаметно превращается из застенчивого долговязого юнца в мужчину, не изгладит время из памяти сладости первого неуверенного поцелуя, не сотрется радостно-светлая дрожь первого объятия, и хорошенькая трактирщица, у которой ты впервые проснулся на теплой груди, останется для тебя навсегда прекрасной и непонятной, как герцогиня Феррарская Лукреция Борджиа.

Молодость – лучшая приправа для нашей бедняцкой еды – вареных потрохов с горохом, веселье превращается в золотой кубок для дешевого вина, которое мы пьем с хохотом и шутками, а ненасытная страсть делает ненужной пуховую постель с парчовым пологом.

Два года я поднимался по лестнице науки, пока не удостоился высокой чести – мне вручили грамоту бакалавра, класс младших студентов и круглую шляпу без полей. Из тех тридцати, с кем я впервые сел на учебную скамью, осталось двенадцать.

Еще через два года мы держим экзамен, и шестерым из нас дают трость и степень лиценциата медицины.

И еще два года мы учили младших и зубрили сами, пока не пришел мне час однажды светлым майским днем подняться на кафедру и прочитать лекцию кворуму университетских бакалавров, магистров и лиценциатов о строении костяка человека – на основании собственных наблюдений в анатомическом подвале. Диспутантом был мне лиценциат Брандт, и спорил он со мной как-то неуверенно, будто его смущало, что не может он придать живости нашему разговору, огрев меня по голове своей тростью. Он сел на место, возгласив по-латыни: «Диспутант соответствует чести нашей святой корпорации!»

Тогда медленно поднялся со своего стула Мазарди, ставший за эти годы совсем старым:

– Сын мой, ты проявил разумение и прилежание в изучении наук. С радостью я свидетельствую, что знаешь ты на выходе в жизнь искусство лекарское и мастерство хирурга, и ведомо тебе сотворение лекарств, и имеешь ты себе добрыми советчиками великих наших учителей Гиппократа, Галена и Ибн-Сину по прозванию Авиценна. Пишешь ты грамотно и изъясняешь мысли свои без затруднений на языках учености – мудром языке иудеев и прекрасном греческом, и свободен ты в чеканной речи исчезнувших латинян, и посему ты среди врачей мира, куда бы ни забросила тебя судьба, будешь не одинок, ибо все мы – одно славное сообщество, у которого единая родина – милосердие, единая цель – сотворение добра, единый враг – бездушие.

Мазарди глубоко вздохнул, словно устал от слов своих или от лет своих, помолчал и продолжил тонким голосом очень старого человека:

– В этих стенах ты повторил за своими учителями тысячи текстов и с годами обязательно многие забудешь. Но сейчас ты в последний раз в этом доме познания повторишь за мной слова, которые должен помнить всю жизнь до того мига, пока Господь не призовет тебя к себе. Мы принимаем тебя во врачебную корпорацию, и ты принесешь нам присягу в верности заветам нашего ремесла…

Мазарди возложил мне на плечо сухонькую ладонь, и я вспомнил, как прыгали по его сутане цветные зайчики в незапамятно далекий день, когда я переступил порог университета.

– Говори же вослед, сын мой: клянусь отстранять от больного всяческое зло и вред!

– Клянусь!

– Клянусь вести жизнь здоровую и чистую и не лечить больных от недугов, мне неведомых, а спрашивать совета сведущего лекаря.

– Клянусь!

– Клянусь воздерживаться от нанесения обиды пациенту своему и семье его, удрученной горем.

– Клянусь!

– Клянусь воздержать душу свою от соблазна сребролюбия, а плоть от разврата.

– Клянусь!

– Клянусь именем богов сохранить в себе как святую тайну все, что доведется мне увидеть и услышать у ложа больного, и все, что не подлежит разглашению как тайна личной жизни человека, прибегнувшего к моей милосердной помощи…

– Клянусь!

– Клянусь, что не дам женщине, несмотря на самые страстные мольбы, пессария, исторгающего плод из ее чрева…

– Клянусь!

– Прими эти символы твоего положения. – Мазарди протягивает мне книгу, кольцо и широкополую шляпу. – Жалую тебя, Теофраст Гогенгейм, званием ученого доктора медицины.

Я благодарю Мазарди за лестное предложение занять место на кафедре медицинской школы в университете. И отказываюсь.

Обиженно поджал губы, развел в стороны сухонькие ладошки Мазарди:

– Большего я не могу тебе предложить…

– Честь, оказанная мне, не по заслугам велика, – смиренно отвечаю я. – Именно поэтому сначала хочу объехать землю, многому научиться и только потом учить других…

– Разве в Ферраре тебя учили мало? – удивленно спрашивает монах. – Или плохо?..

– Мудрые учителя пробудили мой разум к свету знания. Но земля бескрайна, и во всех концах ее лечат недужных по-разному. Я хочу объединить это знание и воздвигнуть на нем новое, которое станет благом для всех…

Мазарди грустно качает головой:

– Не ведет тебя милосердие Божеское, а снедает гордыня бесовская. Вся мудрость медицины собрана в трудах Галена и Авиценны. И если другие врачи своими словами перетолковывают их труды, выдавая за откровение, то сие бессмысленно и излишне. А если они учат другому, то сие для больных вредно, а потому – безбожно и преступно.

– Учитель, но ведь раньше поклонялись Гиппократу, а потомки сочли большей мудростью учение Эразистрата. Великий Гален сокрушил заблуждения грека, утверждавшего, что в наших жилах течет не кровь, а воздух. Прошли века, и мы воздали хвалу и почести Авиценне, который вслед Галену указал нам на начало и источник болезней. Может быть…

Мазарди предостерегающе поднимает руку:

– Начало и источник болезней – грех! Первые люди, созданные для бессмертия, до своего грехопадения не знали болезней и смерти. И ты впадаешь в прельщение греховное – зовет тебя гордыня вознестись над именами, для каждого врача святыми.

Глядя в пол, я твержу упрямо и дерзко:

– Святым имя врача делает постижение истины о сохранении здоровья человеческого, а ведь на великих именах не могла закончиться мудрость познания.

– Слова твои, сын мой, неразумны, а мысли суетны и мелки. Никакая человеческая мудрость не может дать или сохранить здоровье – его дает только Бог. И если мы теряем здоровье, то вернуть его может лишь помощь Божья, подаваемая нам телесно через врача и незримо – самим Господом, когда мы взываем к нему в глубине сердца и горячо просим в молитве.

– Мессир, я хочу все знать, чтобы Господу в благости Его было легче направлять мою послушную руку…

– Ты странный человек, Теофраст, – вздыхает Мазарди. – Ты избрал не подходящее для дворянина занятие лекаря. Став ученым медиком, ты не хочешь с кафедры нести другим свет знания, завести круг почтенных пациентов, нажить семью, дом и имущество в него, а намерен стать кочующим грыжесеком и бродячим костоправом, вечным учеником несуществующего учения.

– Но я не могу учить других науке, которая не знает, как вылечить зубную боль, и предоставляет людям умирать зависимо от их природной комплексии и силы.

Мазарди хмурится:

– Иди, сын мой, я не смею тебя удерживать. Видно, на роду тебе написано брести среди людей, как прокаженному с мешком на голове и колокольчиком. Образ твоих мыслей, поведение твое странное делают тебя непонятным и отчуждают от людей, как холщовый мешок с прорезями для глаз. Дерзость твоя, нежелание повиноваться силам вечным и несокрушимым, как звон колокольчика, заставят всех, прислушавшись на мгновение, разбежаться в страхе с твоего пути, и потому вечно будешь ты один. Иди…

15
{"b":"216883","o":1}