– Пробку? Но там же ничтожно малые следы… Разве могут ваши эксперты…
– Могут, – авторитетно сказал я и вспомнил Халецкого. – Наши эксперты все могут.
Панафидин резко поднялся:
– В таком случае я хотел бы сейчас же поговорить с ними. И посмотреть протоколы анализов… если можно.
– К сожалению, экспертов нет сегодня, – сказал я на всякий случай. – У них республиканское совещание. Через день-два – пожалуйста.
Панафидин сел.
– Черт побери все совещания… – сказал он почти механически и надолго задумался, энергично растирая лоб холеными, длинными, сильными пальцами. – Нет, не может быть. Артефакт. Артефакт… Ошибка…
Я пожал плечами, а Панафидин продолжал бормотать себе под нос:
– Ну, хорошо, отравили, допустим. Но почему, зачем метапроптизолом?! Чушь какая! Сколько ядов существует! Так или нет, инспектор? Я вас спрашиваю!
– Вам виднее, – сказал я нейтрально.
Тут, вероятно, новая мысль промелькнула у Панафидина, и он спросил быстро:
– Преступник задержан?
– Мы с этим разбираемся, – ответил я уклончиво. – Факт тот, что если эксперты не ошиблись и вещество все-таки открыто, первой же дозой его преступник распорядился совсем не по назначению.
– А кого отравили? Опять же, если не секрет?
– Был отравлен работник милиции, – сказал я. – Преступник похитил у него пистолет и служебное удостоверение.
– Азия какая, дикость, – пробурчал Панафидин, взяв наконец себя в руки. – Сотни людей ищут соединение, чтобы исцелить страждущих, а какой-то дикарь травит им здорового человека!
И снова зазвонил телефон. Уже не извиняясь, Панафидин снял трубку:
– Да, я. Здравствуйте, Всеволод Сергеевич… Что Соколов? Три года его аспирантского срока истекли, эксперимент он закончил, пусть теперь уходит и пишет на покое диссертацию. Нет, я его на этот срок к себе не возьму. Мне неприятно это вам говорить, но вы знаете мою прямоту и принципиальность в научных вопросах. Ваш Соколов – парень хоть и неглупый, но неорганизованный и полностью лишенный интуиции синтетика. Он работы не понимает, не имеет к ней вкуса и интереса, он не любит химию. А за прекрасные анекдоты и шутки, которыми он три года развлекал лабораторию, я держать у себя захребетника не стану. Вы уж простите меня, но я лучше в глаза всегда скажу. Пусть сам побарахтается. Нам ведь с вами никто диссертаций не писал, а защищались мы досрочно потому, что свое дело любили и кусать хотели. Ну, этого я не знаю, решайте по своему усмотрению. – И закончил злобно: – Всего вам доброго…
Он помолчал, потом, повернувшись ко мне, сказал:
– И все-таки я думаю, здесь недоразумение. Я не верю, что какой-то химик получил это соединение и не понимает, что у него в руках.
– Вы не верите в возможность случайного открытия этого соединения?
Панафидин раздавил окурок в пепельнице, усмехнулся:
– Ваш вопрос прекрасно иллюстрирует общие представления людей о характере нашей работы. Бродим все впотьмах, вдруг одному повезло: бац! – великое открытие. И как клад извлечено на всеобщее обозрение. Так сейчас не бывает…
– А как бывает? – смирно спросил я, хотя он мне уже прилично надоел своей ученой гоношливостью, но мне не хотелось, захлопнув его дверь, ставить на деле точку. И кроме того, еле заметное и все-таки уловленное мною волнение Панафидина будоражило мой сыскной нюх. Что-то он знал, или догадывался о чем-то, или имел какое-то дельное предположение, но говорить не хотел.
– Наука очень специализировалась. И в каждой ее области масса прекрасных специалистов занимается тончайшими проблемами. И когда совокупность их знаний достигает необходимого уровня, кто-то из них кладет последний кирпичик – часто совсем крошечный кирпичик, – и великое здание открытия завершено.
– Может быть, кто-то и положил уже этот кирпичик в здание метапроптизола?
– Нет, – покачал он головой. – Я ведь сам прораб на сей стройке и знаю, что у кого сделано: мы этот дом еще под крышу не подвели.
– А вдруг, пока вы тут свой храм из кирпичей складываете, вот тот самый отгрохал коробку из бетонных блоков – и привет?
– Все возможно. Но для этого надо быть в математике Лобачевским, в физике Эйнштейном, а в химии Либихом. У вас есть на примете Либих? – спросил Панафидин, поднялся и сказал: – Я часто задумываюсь над удивительным смыслом своей профессии. Я химик, может быть, это объясняет некоторую мою тенденциозность, но постепенно в моем мировоззрении возник этакий химикоцентризм. Действительно, химия проникает повсюду: страх – адреналин в крови, радость – норадреналин в крови. Кофточки, резиновые покрышки, любовь, платья, костюмы, деторождение, заводы, удобрения, урожай – все становится зависимым от химии. Химия впереди всей человеческой науки…
– Ну а если считать, что все новое – лекарства, идеи, теории, машины, моды, – все исходит от науки, то вы – впереди всего человечества! – Я усмехнулся и, не давая возможности Панафидину ответить, спросил: – Не могли бы вы показать мне вашу лабораторию? – И на всякий случай уточнил: – Ту, где вы работаете над метапроптизолом.
– Почему не могу? Пожалуйста…
Панафидин достал из стенного шкафа белый халат, подсиненный, накрахмаленный, выглаженный до хруста, натянул на широкие плечищи:
– Пошли? Вам халат дадут в лаборатории…
Но мы не успели выйти, потому что еще раз зазвонил телефон.
– Панафидин. А-а, здравствуй, здравствуй. Да, у меня люди. Я убегаю, позвони через час… Ну, тогда давай договоримся: в субботу без четверти семь у входа в Дом кино. Да, да, мне Гавриловский билеты оставит. Ну, не знаю я – надень что хочешь… Да, во всем. И всегда. И больше никто. И никогда. Всего доброго…
Аквариум с желтоволосой тропической рыбкой, стеклянная дверь, пластиковый бесконечный коридор с неживым дневным светом, поворот налево, переход направо, темный холл, разломленный столбом дымящегося солнца, лестница – два марша вверх, коридор, выкрашенная белилами дверь с табличкой «Лаборатория № 2».
В большой комнате с многостворчатым окном работали четверо.
– Здравствуйте, друзья, – сказал Панафидин.
Люди рассеянно оглянулись, разноголосо прокатилось по комнате:
– Здрас-те, Алексан-Никола-ич…
Ни на мгновение не отрываясь, все продолжали заниматься своим делом. Одна из сотрудниц собирала на длинном столе у торцовой стены грандиозный прибор: в нем было штук пятьдесят колб, разнокалиберных пробирок, стеклянных соединительных трубок, краны, нагреватели. В различные узлы этого хрупкого и очень гармоничного сооружения были вмонтированы электрические датчики, подключены приборы, сигнальные лампы, в овальный герметический баллон литров на десять впаяны похожие на игрушечные лопатки электроды, соединенные с индукционным генератором.
За столом у окна коренастый паренек с модной прической колдовал над прибором.
– Как дела, Сережа? – обратился к нему Панафидин.
Парень помотал головой из стороны в сторону:
– Разваливается продукт, Александр Николаевич.
– Я тебе достал молекулярные сита на три ангстрема, зайди ко мне.
В приборе булькала, закипая, какая-то жидкость. Центром прибора, видимо его главной частью, была крупная трехгорлая колба, под которой курилась паром водяная банька. В среднее, широкое, горло опускался гибкий привод от моторчика – двухлопастная мешалка беспрерывно взбалтывала содержимое сосуда. Через правый ввод в колбу спускалась капельница, раздельно сочившая желтые тяжелые бусинки. В левое горло был введен радиационный охладитель – стремительно взлетавшие по трубке пары оседали каплями на омываемом циркулирующей водой стекле и медленно стекали снова в колбу.
Панафидин, остановившийся за моим плечом, сказал:
– Так называемая реакция Гриньяра. Но главная наша надежда там. – Он махнул рукой в сторону системы у стены. – Она должна сработать…
И мне послышались в его голосе горечь, усталость, почти отчаяние.
– В чем у вас главная трудность? – спросил я.
– Молекула не держится. В схеме она состоит из нескольких очень больших блоков. Но чтобы устойчиво соединить их, в колбе нужен определенный режим – температура, давление, свет, катализаторы. Для каждой отдельной связи в молекуле мы параметры определили. А все вместе – никак… Это очень трудно.