На улице Александра Решке поджидала хорошая осенняя погодка, на удивление теплая для начала ноября. Хотя он и давал себе зарок не уступать маленьким попрошайкам, которые осаждали отель, но не удержался и, явно переплатив, купил набор видовых открыток у мальчугана, державшего за руку сестренку. Решке потоптался у входа, размышляя, сходить ли напоследок в Мариинскую церковь или же просто побродить по утреннему Гданьску, из которого завтра ему предстояло уехать; он уже отдал было предпочтение надгробным церковным плитам, как услышал, что его окликают по имени. По весьма своеобразному английскому произношению Решке сразу же узнал своего вчерашнего ночного знакомого, бенгальца с британским паспортом.
В дневнике читаю: «Чуть поодаль от нескольких такси возле своей велоколяски стоял мистер Четтерджи в спортивном костюме. Стоял себе, как ни в чем не бывало, положив руку на руль. Хотя коляска и отличалась от тех, с которыми бегают китайские кули, однако выглядела она здесь диковинно и как-то неуместно. Мистер Четтерджи жестом подозвал меня, я подошел поближе и внимательно разглядел это транспортное средство, оказавшееся его собственностью. Сверкание и блеск! Откидной навес, призванный защитить седока от непогоды, выкрашен в красно-белую полоску. Синее прочное шасси, ни единой оспинки облупившегося лака, ни пятнышка ржавчины. Четтерджи сказал, что периодически меняет места стоянок, поджидает клиентов то перед одним отелем, то перед другим. Могли бы, дескать, увидеться здесь и раньше. Нет, свою велоколяску он привез отнюдь не из Дакки или Калькутты, она голландского производства и отвечает требованиям европейских стандартов. Фирменный знак «Спарта» говорит сам за себя. Особенно хороша конструкция системы передач: «Sophisticated!»[7] У него есть еще шесть таких велоколясок, все новехонькие, только что с завода. Но для обзорных экскурсий по городу используются пока лишь две. Да, он оформил лицензию, ему разрешено ездить в центре, включая пешеходную зону, а с недавних пор — даже по Грюнвальдской аллее. Поначалу возникли кое-какие затруднения, однако Четтерджи удалось расположить к себе тех, от кого зависело решение. Так заведено во всем мире, тут уж ничего не поделаешь. К сожалению, не хватает водителей, или, как их называют в Калькутте, «рикшавалов», хотя у местных таксистов почти нет работы, в чем легко убедиться на соседней стоянке. Виною всему гордыня, она мешает полякам стать водителем велоколяски. А платит он очень хорошо. И вообще считает свой бизнес перспективным. Недаром же в Голландии заказана еще целая дюжина колясок. «За велорикшами будущее! — воскликнул мистер Четтерджи. — Причем во всей Европе, а не только в бедной Польше».
Решке сразу же высоко оценил предпринимательскую дальновидность бенгальца, что и отметил в своем дневнике. Более того, проект, описанный утренним соседом по столу, и это экологичное транспортное средство показались ему удачными дополнениями к идее создать совместное предприятие, то бишь акционерное общество. «Во всех трех начинаниях есть нечто общее. Они служат интересам людей, особенно пожилых. В этом смысле можно говорить о гуманистической направленности и возрастной адресованности наших проектов».
Поощряемый живой заинтересованностью профессора и его расспросами, Четтерджи охотно поделился своими мыслями о близком автотранспортном коллапсе во всех густонаселенных европейских центрах, о преимуществах для внутригородского передвижения высокоманевренных и почти бесшумных велоколясок, широкое использование которых уменьшит загрязнение окружающей среды выхлопными газами; затем речь опять пошла об оздоровлении Европы за счет притока свежих сил из Азии; кроме того, Четтерджи не без иронии заметил, что ему удалось воспользоваться рыночным принципом капиталистической экономики и обнаружить пустующую конъюнктурную нишу, которую он и рассчитывает заполнить. Едва он сказал это, как сама жизнь словно бы решила подтвердить его правоту. К отелю подъехала велоколяска той же модели, что у бенгальца; сидевший за рулем пока единственный польский водитель привез с утренней обзорной экскурсии по городу улыбчивого старичка, а к Четтерджи обратились две нарядные пожилые дамы, вероятно, ровесницы Решке; веселясь и толкаясь, будто дети, они принялись усаживаться в коляске.
Решке пишет: «Менее других стесняются пользоваться велорикшей западные немцы. Большинство из них выросло здесь. Они возвращаются сюда, чтобы, по их собственным словам, освежить детские воспоминания. Из щебетания дам я понял, что они хотели осмотреть город, а потом проехаться по Большой аллее от Данцига до Лангфура и обратно, как когда-то, в школьные годы. В детстве они, наверное, были подружками и ездили по этому маршруту на велосипедах. Любопытно, что они называли старые названия улиц, однако мистер Четтерджи прекрасно их понимал».
Бенгалец надел велосипедную кепочку. Решке пожелал ему счастливого пути. Подружки защебетали: «Советуем прокатиться! Такое удовольствие! Вы ведь тоже родом из этих мест, не так ли?» Мощно нажимая на педали, Четтерджи взял старт с таким видом, будто перевозка полнотелых дам представляет собой всего лишь спортивное развлечение; на прощание он крикнул профессору «До скорой встречи!»
***
Ну, хорошо! Допустим, по просьбе моих одноклассников я действительно глотал когда-то жаб, не буду спорить. Возможно, я обнимался с кузиной Решке на парковых скамейках затемненного города, не обращая внимания ни на воздушную тревогу, ни на сигнал отбоя. Похоже на правду и то, что мы сидели с Решке за одной партой, и я списывал у него латынь и математику. Но таскаться за ним по пятам теперь? Нет, это уж слишком! Тем более, что он и так еле ноги волочит, во всяком случае шаркает подошвами. И вообще дорожки у нас разные. Так что шел бы он себе без беретки и фотоаппарата по своим делам, а я лучше последую мысленно за велорикшей, который, куда бы он ни ехал, катит навстречу будущему.
В пустой зальной церкви, новые своды которой покоятся и, ежели не произойдет очередного разрушения, будут покоиться на двадцати шести восьмиугольных опорах, находились лишь несколько заблудших туристов да один молящийся поляк. Когда свод обрушился в последний раз, некоторые из напольных могильных плит треснули. Тем не менее путь вдоль боковых капелл, по главному нефу, трансепту и дальше, мимо алтаря, оставался вымощен прославленными именами и подобающими надписями. По свидетельству Решке, пес на вычурном нойвергском гербе продолжал глодать свою каменную кость, как делал это еще в 1538 году, когда плиту с гербовым рельефом положили на могилу Зебальда Рудольфа фон Нойверга.
Как бы прощаясь с объектами своих научных изысканий, сильно истертыми множеством подошв, профессор обошел напольные могильные плиты; он вглядывался в ставшие почти неразличимыми даты жизни и смерти некогда могущественных патрициев, перечитывал библейские изречения в стиле немецкого барокко. Родовые гербы, геральдические аксессуары — все это отшлифовано ногами многих поколений богомольных горожан, а позднее — любопытных туристов; неподалеку от Прекрасной Мадонны в северном боковом нефе на напольной плите красовался геральдический щит, поделенный вертикалью на два поля; слева друг под другом две звезды и дерево, справа — корона, над ними череп; поверх щита летел лебедь, намекавший на уважительный поэтический титул литератора и придворного историографа Мартина Опица фон Боберфельда, которого в «Плодоносном обществе» именовали «Силезским лебедем», пока чума не уложила его под эту каменную плиту в августе 1639 года.
Решке снова был раздосадован «глупым местническим тщеславием», когда прочитал высеченное в 1873 году дополнение: «Поэту от земляков», зато опять порадовался датированной 1732 годом надписи на надгробии супругов Маттиаса и Ловизы Лемман: «Живы семенем и прославлены именем в потомках своих».
И тут на глаза ему попалось нечто неожиданное. «В главном нефе я набрел вдруг на собственное захоронение. На серой, стоптанной могильной плите я разобрал свое имя и свою фамилию, написанные в старинной орфографии, готическим шрифтом, хотя надпись казалась высеченной совсем недавно; рядом с моим именем соседствовали имена братьев, и получалось — Александр Ойген Максимилиан Ребешке. Я снова и снова перечитывал эту надпись, сначала про себя, затем вслух, будто желая таким образом удостовериться, что зрение меня не обманывает. Дата смерти, разумеется, отсутствовала. Не удостоился я и эпитафии, не говоря уж о гербе. Словно испугавшись видения собственной могилы, я, как полоумный, бросился бежать, стуча каблуками по плитам так громко, что люди вздрагивали и удивленно смотрели мне вслед. С самых ранних студенческих лет я проникся мыслью о смертности всего живого, однако предвестие собственного конца оказалось невыносимым. И я бежал, стремглав бежал от самого себя, выскочил из бокового южного портала и помчался дальше, так, как не бегал уже давным-давно, пока не опомнился, наконец, и не сообразил, что несусь туда, где…»