Интересно, действительно ли он прикинул в уме соответствие цифры со многими нулями на польских банкнотах немецким маркам и собирался ли всерьез, без опасений, что она вновь посмеется над ним, напомнить о Чернобыле и необходимых мерах предосторожности; по крайней мере, в дневнике подобная запись налицо. Вполне достоверно, что перед покупкой грибов он их сфотографировал, назвав попутно марку своего японского фотоаппарата. Снимок, сделанный сверху и чуточку сбоку, так что объектив захватил мыски туфель сидящей торговки, запечатлел внушительные размеры белых грибов. Пара тех, что помоложе, имела крепкие ножки, даже более толстые, нежели шляпки, зато у грибов постарее мясистые, слегка перекрученные ножки были прикрыты широкими, пышными шляпками с краями, выгнутыми либо вовнутрь, либо наружу. Четверка грибов, повернутых фотографом друг к другу высокими и широкими шляпками, причем так, чтобы ни один из них не закрывал соседа, являла собой удачный натюрморт. Вероятно, именно таким и был комментарий вдовца, а, может, это вдова сказала: «Прямо настоящий натюрморт, да?», во всяком случае, в сумке, которая висела у вдовы через плечо, нашлась авоська, куда и были положены завернутые в газету грибы, а также пучок петрушки, подаренной торговкой в придачу.
Он хотел было понести авоську. Она не выпускала ее из рук.
Он настаивал. Она не позволила:
«Дарить, а потом самому еще и нести? Ну, уж нет».
В ходе некоторых препирательств, попыток завладеть авоськой, но так, чтобы не пострадало ее содержимое, моя пара оставалась на прежнем месте, будто не могла с ним расстаться. Авоська переходила из рук в руки. Вдова не давала ему нести и астры. Они спорили, будто давние знакомые, у которых имелось достаточно времени, чтобы хорошенько отрепетировать свои роли. В опере из них получился бы отменный дуэт, я даже знаю, что это за опера и на чью музыку.
Не было недостатка и в зрителях. Молча взирала на эту сцену торговка. Да, все вокруг стали свидетелями: восьмиугольная сторожевая башня, расположившаяся ныне в ней и битком набитая людьми меняльная лавка, широченный, словно разбухший от нутряных ароматов павильон крытого рынка, мрачная Николаевская церковь, торговки с площади и их покупатели; всюду толпились и суетились озабоченные своими повседневными нуждами люди, чьи и без того скудные капиталы ежечасно падали в цене, а вдова со вдовцом вели себя при этом так, будто речь шла о дележе совместно нажитого имущества: они спорили и не могли расстаться друг с другом.
— Все-таки мне пора.
— Нельзя ли вас проводить?
— Это довольно далеко.
— Мне было бы очень приятно, правда.
— Но мне нужно на кладбище…
— Если я буду в тягость, то…
— Ну хорошо, пойдемте.
Она понесла астры. Он авоську с грибами. При ходьбе он сутулился, как это бывает с высокими, худыми людьми. Она шла короткими шажками и звонко стучала каблучками. Он же слегка подволакивал ноги, отчего порой едва ли не спотыкался. Ростом он был выше ее на целую голову. Она была голубоглаза, он дальнозорок. У нее были золотисто-рыжие, подкрашенные волосы. У него усики с легкой проседью. От нее исходил сладковатый запах духов, от него слабый запах одеколона.
Они исчезли в прирыночной сутолоке. Отмелькал среди голов его берет. Произошло это незадолго до того, как колокола с церкви св. Катарины пробили одиннадцать. А что же я? Придется и мне последовать за моею парой.
***
Когда, интересно, взбрело ему на ум послать все это барахло мне на дом? Почему не пришел ему в голову адрес какого-нибудь архива? Неужели этот чудак не сумел найти себе иного чудака вместо меня?
Пачка писем, подшитые счета, фотографии с датами на обороте, объемистая, растрепанная записная книжка, которую он использовал то в качестве дневника, то в качестве хранилища для скорых записей обрывочных мыслей, кипа газетных вырезок, магнитофонные кассеты — все это уместнее отдать какому-нибудь архивисту, нежели мне. К тому же ему надлежало бы знать о моей склонности к сочинительству. Если же он нуждался не в архивисте, а вовсе наоборот, то почему не отправил свою посылку какому-либо газетному или журнальному борзописцу? А главное, что меня-то заставило потащиться за ним, точнее, за ними обоими?
Разве лишь то, что полвека назад мы якобы протирали штаны за одной и той же партой? По его словам, «в первом ряду от окна». Не помню такого соседа. «Петровское реальное училище, старшие классы?» Было такое дело. Впрочем, проучился я там не больше двух лет. Мне довелось сменить слишком много школ. Разных и одинаково пропахших потом коридоров. Разных и одинаково озелененных школьных дворов. Тут и вправду не вспомнишь, кто, где и когда разрисовал рядом с тобою парту пляшущими человечками.
Открыв посылку, я обнаружил сопроводительное письмо. «Тебе это наверняка пригодится. Причем именно потому, что все так невероятно». Он обращался ко мне на «ты», будто со школьных времен для него ничего не переменилось. «По другим предметам ты не блистал, зато твои сочинения уже тогда позволяли предположить, что…» Хорошо бы вернуть посылку, только куда? «В сущности, подобная история могла бы быть выдумана тобой, но мы действительно пережили ее и взаправду испытали на себе все то, что произошло больше десяти лет тому назад…»
Он опередил события, проставляя дату. На письме значилось 19 июня 1999 года. В завершение вполне здравых рассуждений он вдруг сетует на то, что весь мир готовится праздновать смену тысячелетий: «Пустые хлопоты, напрасные траты! Ведь это был век истребительных войн, массовых изгнаний, неисчислимых жертв. Зато с началом нового века жизнь опять…»
И так далее. Можно не продолжать. Важно отметить следующее: их встреча состоялась при ясной погоде, второго ноября, за несколько дней до падения берлинской стены. Когда завязывалась эта вполне банальная история, дотоле неизменный мир, по крайней мере часть его, неожиданно начал меняться, причем стремительно, прямо-таки с головокружительной быстротой. Повсеместно ниспровергались кумиры. Мой бывший одноклассник хотя и упоминал в дневнике эти сенсации, которых приходилось порою сразу несколько на один день, но это была скорее простая констатация фактов. Как бы вскользь, мимоходом говорилось о событиях, каждое из которых могло по праву претендовать на звание исторического, однако они производили на него впечатление лишь постольку, поскольку, как он пишет, «отвлекали от главного, от нашей идеи, великой идеи примирения народов…»
Ну вот, я уже ловлю себя на том, что их история уже заполнила меня. Я и говорю-то так, будто был рядом, видел собственными глазами его твидовый пиджак, ее авоську, его берет, которые, впрочем, и впрямь существовали реально, как и его вельветовые брюки и ее туфли на шпильках, что подтверждается черно-белыми и цветными фотографиями. И размер ее обуви, и запах ее духов и его одеколона оказались удостоенными дневниковых записей. Авоська тоже не выдумана мной. Позднее он с любовью, прямо-таки со страстью опишет каждый ее узелок, словно речь идет о некой реликвии; признаюсь, однако, что столь раннее — уже при покупке грибов — появление вязаной авоськи, доставшейся вдове в наследство от матери, — это моя придумка, как и забегание вперед с упоминанием берета, который в действительности всплыл гораздо позднее.
На то он и был специалистом по истории искусств, да еще профессором. Прежде красноречивыми свидетельствами истории для него служили надгробные плиты и камни, костники, склепы и изъеденные молью траурные флаги, геральдика, эмблематика и мемориальные надписи готических церквей, сложенных из обожженного кирпича и рассеянных по всему балтийскому побережью; эти надписи, оттерев от грязи, чтобы их можно было разглядеть, он тщательно изучал и описывал. Зато теперь таким же памятником ушедшей культуры для него стали унаследованные вдовой авоськи (а она получила их в наследство целых шесть штук), которые позднее оказались вытесненными безобразными клеенчатыми сумками, после чего деградация дошла до полиэтиленовых пакетов. Он записывает: «Четыре авоськи связаны крючком, а две остальные сплетены тем же способом, каким раньше вручную плели рыбацкие сети. Из вязаных авосек лишь одна одноцветная, болотно-зеленая, все прочие, и вязаные, и обе плетеные — разноцветны…»