Он бросил бумажку на пол, пихнул ее ногой под кровать и прибавил:
— Идитя… Сад сторожитя… Шама кличут со штабу… Бегма штоб, стрелой…
Иль зевнул и потянулся:
— Ты на кого питу крошишь, подчасок? — спросил он сурово. — Ну-ка, принял строевую стойку с двойной честью!
Но Шнеур не отставал, а неуклюже принялся дергать его за ногу:
— Тишка, вставайтя! Скореича…
— Какой я тебе Тишка?! — скривился Иль. — Сперва обувняк надрай, придурня…
Загнутые желтые ногти на ногах отрастил вкривь, как у орла, — хоть по Столбам лазай! Он с презрением посмотрел на пыльные сандалики Залмана.
Штабной дурачок с радостным упрямством тянул на себя простыню:
— Идитя… Тятя сменку сменил…
«Запустить в него сапогом? — подумал Иль печально. — Гореносец колченогий, подстилка Леви-полковничья… Шалишь! Я же только что с ночной вернулся, только лишь слопал засохший завтрак и прилег почитать пред тем как почивать. Так нет — по новой в конвой… День на ветер…»
Не пойду, решил он, не моя смена, не нашего звена черед, вечный здешний бардак, проделки председалища дружины полковника Леви. Тятеобразный полковник (малость уже ку-ку) часто тасовал расписание, причем так — ездил по коридору казармы на чем-то вроде табуретки с педалями, трезвонил в звонок и метал ножичек в двери комнат: «Все цветы мне надоели, кроме…» Куда воткнется, тем и выпадало тащиться на смену. А куда денешься. Хрисдуй и не греши! Утирай слезы несчастным!
Иль сунул заветную записную тетрадь под матрас, сел на кровати и, зевая, почесал босые ноги одну о другую — подзаряжаясь энергией. Как там в Саду нынче, интересно (да неинтересно) — сбежал кто или так обошлось. Аразы, возможно, опять за старое… Из Сада всегда новости. Например, вдруг Страж укусил араза. Он покряхтел: «Ох, битвы, битвы наши тяжкие». Потом, напружинившись, рывком спрыгнул с койки и махом, за положенные сорок пять секух, облачился — натянул штаны и рубаху цвета хаки с молоком (чистая шерсть пополам со льном), подпоясался витым шнуром, отделяя верхнюю половину тулова от нижней, нечистой, влез в сапоги мягкой красноватой кожи («красные ботинки», привилегия Стражей, песчаные чуни), на голову — круглую пилотку-«кипку», через плечо табельное оружьишко, бацбум — складной автомат-пищаль «кузя» (в домашних условиях ствол пробкой закрыт по уставу — ну так отвинтил споро, продул дуло). Пристегнул нагрудник из бронепластика, приладил набрюшник с песком. Ну, на боку — меч в кожаных ножнах, серебряная фляжка, губная гармошка (по замыслу замполита Авимелеха для эстетического роста на посту Стражу должно музицировать). На запястье круглый «командирский» хронометр с фосфоресцирующим в ночи циферблатом, закрытым днем специальной тряпочкой, чтоб на солнце не бликовал, а то аразы углядят да пульнут камнем — и пожалуйте в больничку… Одевался с привычным отвращением — каждый раз погружение, вливание себя в замкнутую, стискивающую форму, самохомут хакизма, с понуканием повелевать — рвать хочется… Расправил оливковые листки на погончиках, сдвинул «кипку» чуть на ухо, притопнул — готов!
Шнеур-Залман только ноготь грыз, сопя. Чрезмерно почтителен. Усердное ничтожество. Дать ему слегка пинка — вперед, на выход! Стали спускаться по лестнице. Лестница в казарме винтовая, железная, без перил — спускаешься спирально по дребезжащим ступенькам, как по нарезному стволу автомата «кузи», вглубь («Образно, солдатик!» — похвалил бы любезный замполит Авимелех). Вообще, конечно, заимствованная шаткая конструкция — подражание чему-то древнему, смешенно-башенному. Хлоркой на лестнице несло, как с аналоя — аразы-уборщики расстарались. Первое приходящее — потравить нас хотят, чуханы, напрочь, чтоб самим пировать на просторе. Еще гвоздей ржавых из ран столбняково гноящихся для верности понавтыкают в стену — все бока обдерешь. Иль спускался, прихрамывая, — на левую ногу второпях напялил сапог с правой ноги. Хорошо, портянки не перепутал. Шнеур-Залман ретиво сопел сзади, припевая «хака-дака!», чуть в спину не пихал. Пыхтел старательно, отвоевывал ступеньку за ступенькой — сам весь наперекосяк, а спуску не дает! Больно прыток. При этом Залман дополнительно зудел в затылок, рассказывал:
— Вот, послали меня за тобой — иди, говорят, и приведи его. Я говорю угу, слушаюсь, и пошел, и пришел, и давай тебя поднимать на врага, потому что в тетрадке учат — проснись раньше и пусти стрелу первым, а причем надобно учесть, что «проснись» здесь имеет четыре смысла, а он, Шнеур, знает и пятый, в рифму, но его за это раз сладкого лишили и чуть ушей перед строем не лишился, так надрали…
«Разговорчивый, шнурок, — мельком отметил для себя Иль. — Слишком боек». Матвей даже предупреждал — хлестнешь его кнутиком, просто из ласки, отпустишь подлещика, а он голову поворотит и смотрит как-то запоминающе…
Внизу в прихожке уже ждали остальные розаны из его родимого звена — надзорсостав, «розенлузеры», как приклеил ядовитый зампотылу Рувим. Сидели на железных табуретках, нарочно злобно раскачивались, царапая мраморный пол, портя добро, — вечно мрачный символ невротика Марк, мягкостелька-пройдоха Матвей, робко моргающий слабосилка Яша Без — вся ячейка в сборе, все эти донельзя надоевшие уроды. Бородавочники в касках с подбородочниками! О, отвяньте от меня, цветы-говоноеды о четырех лепестках! Грешной квадратный трехчлен! Нары-то в каморе рядом, впритык! Марк, зоологический аразофоб, заливисто храпит, как Берл Болезный в логове благом, Матвей гулко возвращает ветры («на други своя», — бормочет довольно), Яша кричит во снах: «За ноги, за ноги нижние его, сукаря, держи, краснозонника, погоны вырезай!» — что уж там ему, книжнику, видится?.. Эх, маразм казармы! Лежишь без сна, без деятельного бдения… Розарий! Вытащили их на смену кого откуда — у насупленного Марка волосы были всколоченные, мокрые, Матвей озабоченно ощупывал ширинку, проверял крючки, Яша Без дожевывал, давясь, питу с жирным кусом и облизывал пальцы. Всех согнали, никто не избег… «Любишь ближнего? Кушать люблю, а так не очень». У-y, живоглоты! Устав гласит — «розы» прекрасны по форме. Ага. Теоришка. Форма на них как раз мятая, немытая, в пятнах, погоны тряпичные, звездочки чернилами… И запах. Обонятельная луковица рыдает.
Тут пришла подвозка — небольшой фургончик на гусеничном ходу, размалеванный сторожевой символикой — скрещенными ключами да мохнатыми глазами. Этакое возло. Ездит на солнечной энергии, называется «солнух». Нехотя очутились внутри шарабана, хмуро расселись на ребристые металлические скамейки. Шнеур-Залман выполз на крыльцо, задергался в прощальном мановении:
— Хрисдуйтя с Лазарем!
Поехали. Город быстро закончился — ухоженные газоны, подстриженные кустарники, цветущая древесина, белые нарядные дома в зелени, узорные кованые решетки в парадном — жилища знатной административной обслуги — все внезапно обрывалось, как будто отобрали шмат сладкого. И начиналась пустыня — арава, красная зона, что засевалась и прорастала усобицами. Хмарь, красноватый, ржавый песок. Мостовая исчезла. Приятно не стало. Гусеницы заскрежетали по разбитым бетонным плитам старой якирской дороги, тянущейся через пески от Города к Саду, — и дальше прямиком в Горелые Земли, куда никто в здравом сознании не добирался.
Сквозь дыры в брезенте фургона было видно — туман, похожий на серую клочковатую матрасную вату, висел, киселился в низинах, поросших редким колючим кустарником. «Уж утро на, пора на Стра», — посвистывал Иль. И ведь суждено изо дня в ночь… Ибо бренно бревно бытия — бросить бы к Буру, брести налегке, достойно, пустынно, уминая манну…
Звезда Солнце зависала над подвозкой, палила, как, нехорошо сказать, печь-лихоманка. Балдоха пархова. Никогда не потухнет этот огненный шар, насылающий стрелы горячих лучей. Свет сверху, из огурцов. Средидневный вар! Денница, жараза, злосчастие. Сплошной негев, в лаг… И солнце разогретой манной кашей… Марево, комки марьиванны: «Не стреляйте в воздух — он дрожит, как может». A-а, чтоб вас разорвало с вашими аразами!