Медленно Дунаев начал узнавать это место. Он стоял там же, где стоял когда-то, в самом начале войны. Тогда он глядел в бинокль на заминированный завод в ожидании взрыва. И вот теперь этот завод — его завод — лежал перед ним в руинах, под мелким дождем. Все было как тогда. Одежда на Дунаеве не изменилась, тот же пыльник, костюм, сапоги. Даже галстук тот же. Только за годы войны все это истрепалось, состарилось… Кто знает, сколько раз уже все это хозяйство было уничтожено дотла и затем восстановлено? А может быть, все это осталось настоящим, тем самым, да и не очень-то истрепавшимся — как было спрятано в Заворот, так и сохранилось в первозданной свежести.
Левой рукой Дунаев поднес к глазам бинокль. Знакомая трещинка на одной из внутренних линз…
В бинокль он разглядел подробно руины завода — трава топорщилась в окнах цехов. Кто-то (наверное, немецкая оккупационная администрация) обнес руины забором, но теперь и забор этот был во многих местах проломлен. Виднелась довольно новая сторожка, пустая внутри, только две собаки что-то искали, роясь у бывшей проходной. Все это виднелось в окулярах с удручающей отчетливостью, сквозь искристую помеху дождя. Картина заброшенности и разрушения была полной, настолько уже остывшей и привыкшей к себе, что защемило сердце.
Грязный бумажный лист прошелестел у ног парторга, обвился о его сапоги, затем ветер понес его дальше. Лист соскользнул с обрыва и полетел, постепенно тяжелея от дождя. Так тихо было везде. Изредка доносился отчетливо звук болтающегося куска жести, которым ударял ветер где-то на территории завода. Дунаев опустил бинокль и повернулся в противоположную сторону. Тут лежало поле, за ним темнела узкая полоска далекого леса. На этом поле когда-то произошло что-то такое, что… У парторга не было сил вспомнить. Но его почему-то потянуло в ту сторону. Он медленно пошел, увязая в рыхлой, местами чавкающей земле. Ему показалось, он шел долго, и идти ему было трудно, вязко. Но он шел, ни о чем не думая, словно все мысли ушли в накрапывание дождя, в порывы ветра, заворачивающего края пыльника. Полоска леса постепенно плотнела на горизонте, приближаясь. Внезапно он остановился.
Посередине поля стала видна большая воронка от взрыва — явно сбросили бомбу с самолета. Что могло привлечь здесь внимание? Может быть, этот грузовичок? Остатки грузовичка, давно уже почти что слившегося с полем, виднелись неподалеку от воронки. Кабину отбросило взрывом в одну сторону, кузов — в другую, и теперь они лежали поодаль друг от друга, наполовину вросшие в землю — ржавый остов кабины и гнилой полуразвалившийся кузов. Дунаев отчетливо представил себе, как люди летят на военном самолете (может быть, немецком, а возможно, нашем): видимо, идут невысоко над подозрительной местностью, видят развалины завода, поле и на нем грузовик. Сбрасывают на него продолговатое тело бомбы.
Но что-то здесь было еще кроме грузовика. Что-то еще… Что-то необычное, что могло привлечь их внимание. — тех, что были в самолете.
Дунаев потер лоб, желая пробудить память, и чуть не порезался. Он с удивлением увидел, что его правая рука одета в резиновую перчатку, а пальцы ее сжимают скальпель. На узком лезвии скальпеля он заметил кровь.
«Порезался, что ли? — подумал он. Тут же горячей пухлой волной пошел возвращающийся бред. — Значит, все это было? Поединок и прочее?»
Он стоял теперь на краю воронки и смотрел в нее. Вблизи она чем-то напоминала строительный котлован и была наполнена водой. Темная вода тускло отражала небо.
Он с удивлением заметил, что из воды выходят и тянутся в сторону леса какие-то канаты. Даже не канаты, а тонкие стальные тросы, туго натянутые.
«Кажется, что-то строят, — горячечно подумал парторг словно бы углом мозга. — Молодцы. Несмотря на войну… А что жизнь — она и есть жизнь. Не все же разрушать… Концы в воду».
Но в душе нарастал ужас и оцепенение. Тросы чуть поржавели, их было десять. Дунаев проследил за ними взглядом — они уходили в лес, который темной стеной стоял недалеко. И тут Дунаев увидел десять фигур, которые одновременно появились на краю леса. Фигуры держали в руках металлические катушки и наматывали тросы, приближаясь.
Дунаев поднял к глазам бинокль и увидел их в подробностях. Они еще не полностью вышли из леса, проходя между его последних, разреженных деревьев. У них были серьезные, спокойные лица. И шли они спокойно и неторопливо. На некотором расстоянии друг от друга.
Первым с правого края шел мальчик в одежде художника. На вид лет десяти. Глаза спокойные, темные. На голове — берет. Шея повязана бантом, темно-синяя бархатная блуза, доходящая до колен. Как это ни страшно, прямо из его румяного детского лица вместо носа торчал толстый карандаш, остро заточенный. Мальчик был мутантом. Следующим шел мальчик в русском национальном костюме, словно из ансамбля народных плясок. Красная шелковая косоворотка подпоясана витым шнурком, полосатые шаровары заправлены были в красные сапоги-всмятку. На шее у него висела гармонь, роскошно сверкающая своими перламутровыми кнопками. Лицо было тоже русское, румяное, наливное, курносое. Светлый вихор свисал на лоб. Затем шла девочка, которую парторг уже видел однажды. Она была в простом летнем ситцевом платье до колен и в руке держала букет цветов. На расстоянии 20 шагов от нее из леса выходил хоккеист, точнее, хоккейный вратарь в полном снаряжении. Он шел тяжело, вонзая коньки в рыхлую землю, двигая клюшкой, на своих громоздких, заслоненных щитами ногах. Затем шел мальчик с черными курчавыми волосами, с чубчиком, в круглых очках — по виду отличник музыкальной школы. Он ничего не держал в руках.
Следующий мальчик, выходящий из леса, был одет ярко, щеголевато — синий широкий галстук, оранжевый пиджак, синяя шляпа с кисточкой. За ним из леса вышли еще двое, но они уже не имели человеческого облика. Это были робот и снеговик. Робот, ростом с десятилетнего ребенка, шел рывками, механически переставляя железные ноги, обутые в черные галоши. Глаза у него светились — это были две крошечные лампочки. Тело стальное. В целом он казался примитивным, простым. Снеговик шел на лыжах, улыбаясь линией в снегу, которая была проведена пальцем у него на лице, топая лыжами по мокрой земле и не тая от дождя. В центре шел Арзамасов. Слегка блестело его совершенно спокойное, чистое и благородное лицо. Морщины разгладились. Если бы не седые волосы и бородка, он казался бы молодым. Он. единственный взрослый среди детей (снеговик и робот размерами соответствовали детям 10-летнего возраста), был на две головы выше остальных, но шел чуть приотстав, словно бы пропуская детей вперед. Глаза уже не сверкали яростью, они стали спокойными и радостными. На лбу алели два свежих пересекающихся шрама, составляющих крест. Струйка крови сбежала с края креста по его щеке на бороду.
Одна рука у врача была пробита насквозь, и между пальцами также бежали яркие струйки крови. Но эти раны, полученные в бою с Дунаевым, не тяготили его. Он улыбался. Лица детей, вышедших из леса, тоже были спокойными, прекрасными и радостными. Никто не смеялся, но в глазах плескалось светлое, чистое, благородное веселье.
«Веселые…» — подумал Дунаев, и в его сознании это слово каким-то образом сразу же связалось со словом «Вселенная».
«Веселые — это те, кто выселился из Вселенной, — подумалось ему (возможно, это были мысли Советочки). — Есть Вселенная, а есть Выселенная, где живут на Выселках. Вот эти „веселые“ — они оттуда, из Выселенной».
Мы в пушистые шубки успели одеться,
Мы в ушанках и валенках ходим давно,
Только страшные тени счастливого детства
Вереницей веселой скользят из кино.
Из того, из того, из того кинозала,
Окруженного жаркой листвою, кустами,
Где впервые ты тайно мне пизду показала
И я жадно прильнул к ней устами… Устали?
Написал это слово «пизда» — и вздрогнул.
Не хочу оскорблять непристойностью честных людей!
Только слова другого не дал ведь Господь нам,
Да и это священно. Оно веселей,
Чем «ваджайна», что сумрачно дышит санскритом…
…Но пизда родилась ведь из птичьего крика
И из звона мочи по древесной коре,
Так из пены и крови взошла Афродита:
Родилась и зажмурилась на соленой, кипрейской заре.
В этом слове есть бездна, и мзда, и, конечно же, «да»,
И падение шарика с башни Пизанской,
В этом слове как будто идут поезда
И курчавится Пушкин в дохе партизанской.
Все равно это слово звучит как-то жестко,
Недостаточно нежно и влажно… Ну что ж,
Наш язык не старик, он пока что подросток,
И он новое слово когда-нибудь нам принесет.
Это будет огромнейший праздник. На улицах русских
Будут флаги, салюты и радостный крик.
Для того, чтоб ласкать наших девушек узких,
Да, для этого дан нам наш русский язык!
А девчонкам он дан, чтоб лизать белый мед,
Чтобы вспенивать нежные страсти,
Чтобы истиной тайной наполненный рот
Снова пел, лепетал и лечил от напасти.
А кино на экране стрекочет, как бабочка,
О стекло наших душ ударяясь и длясь.
И тени смеются, танцуют и падают.
И тени теней убегают, двоясь.
Два солнца над нашей безмолвной планетой,
Два солнца, и мы их лучами согреты!
Согреты, согреты, как пальчики Греты,
Как летние воды прогулочной Леты.