Внезапно он увидел Ульриха Везера, с которым когда-то приятельствовал, но давно не встречал его. Ульрих, одетый в униформу, стоял где-то, среди других людей, с бокалом шампанского в руках.
— Привет, Ульрих! — произнес фон Кранах.
Ульрих вздрогнул, стал оглядываться. Он вроде бы услышал обращенные к нему слова, но не видел того, кто произнес их. Его лицо приобрело встревоженное выражение, он стал пятиться, отходить куда-то вбок, сквозь толпу. Кранах невольно рассмеялся. Тут же он увидел гравюру, на которой компания мужчин в коротких сюртуках встречала новый, 1820 год, чокаясь невероятно длинными бокалами, доходящими чуть ли не до потолка маленькой комнаты. Затем он увидел двух летчиков Люфтваффе, которые встречали Новый год в кабине самолета. Затем явился облик Скруджа из «Рождественской песни» Диккенса — тот был полностью гравированным, но живым, он смотрел вверх, на летящих фламинго и цапель, держа под мышкой линейку. Азиатский интерьер. Бамбуковые дверцы каких-то шкафчиков.
Образы… То достоверно-выпуклые, словно бы вымоченные в питательных соках внятности, то, наоборот, приблизительные, рождающиеся из непрочно сомкнувшихся пятен. Эти оживающие фотографии, гравюры, акварельные наброски… Образы, то смехотворно абсурдные, то полные пышного смысла… Они омывали собой, казалось бы, все без разбора, они представляли это ВСЕ Кранаху, как на светском приеме вдруг представляют джентльмену прекрасную даму, с которой прежде ему случилось лишь обменяться взглядами… И в то же время эти образы не касались прямо ни одной вещи, содержащейся в инвентарных списках ВСЕГО. Они были лишь отражениями — иногда весьма искаженными — реальных и вымышленных тел, а также изображений. Кранах воспринимал эти видения как должное, поскольку считал, что умирает. Он чувствовал, что все это — лишь прелюдия, вступление — само по себе игривое и милое — к чему-то бесконечно важному. К свиданию. Его уже готовили.
Он увидел многих знакомых, лица некоторых были слегка изменены. Он увидел «Вальтера», в щеку которого была вставлена коробочка из слоновой кости. Глаза «Вальтера» блестели, выражение лица казалось радостно-сосредоточенным. Он осознал, что «Вальтер», имя которого он всегда мысленно заключал в кавычки, был отполированной деталью того хорошенького механизма, того эскалатора, который поднял его сюда, на эту одинокую высоту. Это стоило благодарности. Хорошенький механизм работал долго, у него имелось «большое дыхание», его первым «стежком» стала отшлифованная игла Коконова, с нее хорошенький механизм начался, и он закончился последней ступенькой по имени Кнабен, которая отпала сразу же после того, как эскалационная задача хорошенького механизма оказалась выполненной. Только Она не была деталью хорошенького механизма. Она являлась его смыслом, содержанием и целью его милых навыков и ковыляний, его бросков, его подъемов, брюсвиков, карабинов, крючков, его жестяного, пластинчато-шероховатого припева: «Вверх! Вверх! Вверх!»
Его готовили. У него появились великолепные наплечники — белые, имеющие вид белых холмов, говорящие журчащим говорком. И вот наконец потоки галлюцинаторных образов ВСЕГО иссякли, и он вступил в Сюжет:
Тысячелетняя война закончилась. Тысячелетняя война все же оказалась короткой, стремительной, какой и была запланирована. Она закончилась внезапно, словно из-под земли вдруг забил гейзер под названием «Конец Войны». Она закончилась победой «белокурых бестий», но победа оказалась столь полной, столь маслянисто-питательной, что бестии смягчились под этими струями, опушились белыми мехами, обросли состраданием. Он вернулся с войны, вернулся с победой. И примчался сюда, на вершины Медицинской Швейцарии, в места исцеления, чтобы встретиться с ней, со своей Возлюбленной, к которой сердце его стремилось сквозь битвы. И снова был Новый год. Ох, недавно отшумели веселые рождественские праздники — с их танцами, подарками и комнатными играми, когда надо елозить на тронах. От них осталась Великолепная Елка, вся в вате, в сахаре, в стеклах ледников, увешанная полуразбитыми шарами обсерваторий… Елка возвышалась среди разрубленных надвое шкафчиков, среди столов, поставленных друг на друга для нужд играющих. Он лежал на вершине Ели, меж двух флагов, глядя в роскошный потолок залы. Этот потолок был Занавесом, за которым скрывалась Она. И вот пробили двенадцать раз часы, увенчанные покосившимся дроссельмейером, и пришло время свидания. Занавес отдернулся, и Кранах вошел туда, где она ждала его. На нем был его лучший костюм — оливковый фрак, желтый жилет, белые перчатки. В руках он держал цилиндр и цветы. Кажется, это были цветы. Весенние ранние цветы с робким, неуверенным ароматом. Он также считал, что в кармане его фрачных брюк лежит ярко-красное коралловое ожерелье, которое он собирался подарить ей.
Но вместо нее какое-то странное чудовище громоздко выдвинулось из тьмы ему навстречу. Оно двигалось с трудом и было облечено в нечто вроде доспехов. Это выглядело одновременно как доспехи и как болото, на выпуклых кочках колыхались неприятные мягкие заросли, откуда выглядывали жабы: они приоткрывали свои рты, выпуская облака комариного писка. Медные и латунные змеи стали видны сквозь грязную воду, кусками прилипшую к латам. Ноги существа, как ноги хоккейного вратаря, оказались тумбообразны, отягощены щитами и ржавыми вздутиями. Оно поковыляло ему навстречу.
Кранах смотрел на него с изумлением, смешанным с тревогой. Он не понимал, что перед ним. Отчего-то он почувствовал резкую жалость и скорбь. Существо встряхнулось, — одна из болотных кочек вдруг отвалилась и с металлическим скрежетом упала. Затем, с таким же скрежетом, отвалилась еще одна кочка, особенно густо усеянная чугунными змеями и гнилыми корневищами. Затем со стуком упал кусок грязной, пиявчатой воды, за ним осыпался рукав. Кранах увидел внутреннюю руку существа — жирную, черную и блестящую, как тело тюленя. Рука оказалась толстая, гибкая и заканчивалась незначительными бумажными пальцами, шелестящими на ветру. Эта рука стала быстро шарить по телу, сбрасывая остатки болотных доспехов — болото сыпалось, шелушилось, обнажая новый облик существа — оно казалось по-прежнему жалким, как бы даже увечным, с маленькой удрученной головкой, окольцованное асимметричными жирами. Головка болталась взад и вперед, как будто сокрушаясь и недоумевая о чем-то. По центру туловища проходил странный шов. Приглядевшись, Кранах различил застежку-молнию. Что-то вжикнуло, повёрхнобть существа сморщилась, и кожа стада идти вниз жирными складками, гармошками. Черная поверхность была расстегнута изнутри и сброшена — перед Кранахом теперь стояла пузатая старуха с гитарой в руках. Черные глаза, похожие на две влажные пуговицы, таращились на Кранаха из-под покатого морщинистого лобика с прилизанными на пробор черно-седыми редкими волосами. Старуха провела толстой ладошкой по струнам гитары и низким, осипшим голосом пропела по-русски, но с тяжеловесным акцентом:
А ты хохочешь, ты все хохочешь…
А кто-то снял тебя в полный рост!
А хороводишься с кем захочешь
За так много отсюда верст…
Это происходило не в целительной Швейцарии, а в неизлечимом месте по прозвищу Кауказус. Она пропела с горькой сонливостью, тяжело выговаривая слова:
Я знаю, меня ты не ждешь
И писем моих не читаешь,
Встречать ты меня не придешь,
А если придешь — не узнаешь…
От этой песни, от этого хриплого голоса в сердце Кранаха внезапно проснулась смертельная тоска. Он никогда прежде не чувствовал такой тоски.
— Кто это? — спросил он у своих Наплечников.
— Это Дина Верни, — прожурчали они в ответ. — Она шансонье.
От слова «шансонье», от этого невинного французского слова, Кранаху стало совсем плохо. Ему вдруг показалось, что он сейчас упадет в вечный обморок. Старуха, чье тело снизу переходило в нечто вроде мраморного постамента, стояла у него на пути. Он ощутил себя обворованным, обделенным, нищим.