Инна Буторина (Беляева-Арсанова)
Неоконченная симфония
Вместо предисловия
Век за веком, год за годом усложняется жизнь людская на земле. Хотя, казалось бы, технический прогресс резво привносит разные блага и удобства.
Но то и дело слышишь людской ропот и даже вопль – «так дальше нельзя».
Да, жить трудно. И все же давайте подумаем: откуда ждать помощи?
Прежде всего, от себя самих. Но как? И что такое благо? Материальное или духовное? Если выберешь первое, то желания твои получать, потреблять и испытывать радость от этого быстро угасают, и вновь желание приобрести что-то новое, приятное начинает глодать твою душу. А ведь мы также знаем, что радость – фактор здоровья, уныние – наоборот. Так же, как любовь, доверие, пусть через труд и не скоро, дают рано или поздно возблагодарение, с одной стороны, а зависть, месть – нечто совсем обратное и даже страшное – с другой.
Все это показала мне моя прожитая жизнь («Моя родина»). Что-то хотелось бы вычеркнуть. Отдельные эпизоды вспоминаю со стыдом, очень надо бы извиниться, да уже не перед кем. Но перед Богом-то уж обязательно. И за всех моих пап, и за всех моих мам, и за все мои родины Его благодарю.
Святость же, которую выбрала образцом и здесь изложила, в наибольшей степени высвечивает и богоизбранность, и людскую оценку благодеяний великой княгини, ее самоотверженность и жертвенность, без лицеприятия во взаимоотношениях, ее душевную и физическую чистоплотность. И что, пожалуй, особенно ценно, беспримерно, – полное приятие Православия и русской самобытности ею, принявшей мученический венец чужестранкой, руки которой искали именитые лица Европы. Она сама, святое отношение к ней глубиннорусского монаха Серафима, его святоотеческое, педагогическое влияние, его беспримерный подвиг перенесения святых останков на Святую землю и многое трагедийное, что связано с положением в России в первой четверти XX века, – все это дает право вознести хвалу вселенской Любви, и значит – Богу.
Мне показалось уместным подытожить эту работу мистическим, но оптимистическим и как наиболее обобщенным, финалом темы, названной «Неоконченная симфония».
Инна Буторина
Москва, Южное Бутово
Великий Пост
Маленькие фрагменты из большой жизни
Сегодня надо мне исповедаться.
За всю сознательную жизнь.
Или почти за всю.
Но прежде всего – понять
и ответить на заданный недавно вопрос:
Что есть для меня родина?
Однозначного ответа не имею. Да простит меня читатель. Первая родина – Чеченская земля. Там родилась, в городе Грозном. Через три года меня оттуда вывезли. Но полюбила позднее, когда приехала туда через 56 лет, навстречу выезжавшим танковым колоннам из растерзанной Чечни. Вторая родина, и основная, – Россия, которая приняла меня накануне Великой Победы, три четверти века назад и с которой живем во взаимной любви. Третьей родиной считаю Германию, послевоенную, – так вот случилось. Но обрела и четвертую родину, на уровне полной зрелости – ВЕРУ.
Моя родина там, где я получила нетто, вошедшее в меня навсегда как составляющая мою суть, как органическая часть меня.
Рискую наскучить читателю, благодарю за его терпение и, помолясь, приступаю.
До́роги и просто отдельные места, ставшие родными. То есть оказался где-то впервые и нашел там и увез с собой то, что стало родным на всю жизнь. Такими местами для меня являются Белозерье в Вологодской области, где родились и жили мои русские предки-дворяне Беляевы; Муром, где проходили мои дошкольные годы и где много позднее выявились православные святыни высочайшего значения; Москва, ставшая мне основной родиной; остров Сааремаа-город Кингисепп (Эстония), где встретила Любимого; Царское Село (город Пушкин), чудный город, где скрепилась эта встреча на всю жизнь и где я часто бываю, прохожу любимые тропинки, вижусь радостно с родней мужа; предместье города Алапаевска на Урале, где преклонила колени на месте гибели святой преподобной Елизаветы; и наконец, немецкие города Галле, Берлин, Дармштадт, Майнц, составившие немалую часть моей биографии. Но особое место на планете – это Чеченская земля, где моя мать в 1937 году родила меня. Итак…
МУРОМ
Помню себя живущую с мамой, папой и двумя братьями, много старше меня. Жили мы в Муроме. По утрам мама уходила в школу учить детей немецкому языку, папа уводил меня в детский сад, а братья отправлялись учиться. Еще у нас была корова, но я боялась к ней подходить близко. И все-таки однажды мне поручили привести ее домой с чужого двора. Это было тяжелым испытанием, и, кажется, у меня это не очень-то получилось.
Детский сад любила. Особенно когда приезжали гости. Например, дяденька военный, с фронта, который рассказывал о войне, а потом танцевал нам чечетку. Вечерами дома папа натягивал через комнату длинную нить, намазывал ее варом, а потом прошивал подметки обуви или колотил маленькими деревянными гвоздиками. Вообще, папа много чего-то строил, мастерил, рассказывал о какой-то прежней жизни; частенько, пока ходил взад-вперед-руки-назад, останавливался перед пианино и, наигрывая одним пальцем, напевал «Не слышно шума городского» или «Вечерний звон». Перед сном он мне очень много читал книжек. Мама хорошо играла на пианино, только редко. Частенько усаживала меня на колени, смотрела в окно, мы вместе что-то мурлыкали. Но однажды она намурлыкала нечто такое, от чего я заплакала. У нее тоже текли слезы, и мне казалось, что где-то у нее в груди сражались маленькие человечки, отчего ей было очень больно.
Летом детский сад переезжал на дачу. Сплошные поляны и лес, лес с огромными корневищами деревьев. Деревом пахло везде, даже в помещении и даже от кроваток-раскладушек.
А однажды приехал на велосипеде брат Сережа (я очень гордилась), и забрал меня домой, посадив на раму. Он дышал мне в спину, потом произнес: «Ты ничего не чувствуешь?» Я попробовала почувствовать и призналась, что не получается. «Мама умерла», – сказал он коротко и дальше уже молчал. А я всю оставшуюся ухабистую дорогу думала и отчаянно пыталась представить себе: как это «мама умерла?» Одно было ясно – что-то случилось, нехорошее. Дома было много разных людей. Папы не было видно. Зато мама… Она лежала в гробу, на столе, неподвижная, с закрытыми глазами. Ко мне подходили, гладили по голове, вздыхали. Потом кто-то помог переодеться, надели новые туфли, и все отправились длинной дорогой на кладбище. Туфли нестерпимо жали, меня посадили на телегу, и я смотрела на маму, на качающийся зад лошади, на людей с музыкальными инструментами. Когда они заиграли траурный марш, я узнала – надо же? то самое недавнее мурлыкание мамы, из-за которого плакала.
Впереди шли братья, держа под руки громко рыдающего папу. Я его не узнавала (кажется, больше никогда не слышала таких мужских рыданий, все переворачивается). Было много школьных учителей и учениц. Все выступали и, плача, отходили… А дома был накрыт стол, и я удивлялась: надо же горевать, а не есть.
Мы остались втроем. Но вскоре из Москвы приехала Муся, мамина родная сестра. И тоже очень плакала. Она и раньше бывала у нас, такая красивая, душистая. И я вспомнила, как слышала разговор взрослых, которые думали, что я сплю. «Инна-то ведь еще не знает, кто ее настоящая мать», и они называли Аню, другую сестру мамы, которая вечно где-то «шляется». И я тут же ее вспомнила, как она привозила в кружке пшено, и для меня специально варили пшенную кашу, полюбившуюся мне на всю жизнь. Она прихрамывала, мы садилась с ней за печкой и слушали, как над нами летели самолеты: «на Горький, на Горький летят». Мне было ее жалко. Наверное, ей трудно одной, почему она «шляется»? И представлялось, как она прихрамывает по каким-то дорогам, одна, и обязательно в шляпе (позднее узнала о ее подвигах: она ездила и ходила по городам и весям – помню, и я с ней где-то ходила, – собирая материалы для своих исторических работ). А папа по-прежнему шагал в своей полувоенной одежде по комнате, заложив руки за спину, и все говорил, резко доказывая: «да разве сидел бы я здесь, если б не контузия». Я понимала, что идет война, но считала, что так и должно быть. Помню также, что почему-то очень переживала за Киев, и мне специально сказали о его освобождении. Я ликовала.