Об этом мне сообщил мой редактор — Виктор Сергеевич Фогельсон, которому мои стихи очень не нравились, и он пытался в них все слова заменить на синонимы. Вот тогда я и помянула Кирсанова в связи с тем, что ему мои стихи вполне приходились по вкусу, и он писал мне рекомендацию в Литинститут (тогда это было в ходу). Фогельсон Кирсанова уважал и даже что-то процитировал наизусть. Заодно вдруг и вспомнил про стол, который видел в комиссионке, и про баснословную цену.
Но стол у меня все-таки неплохой. Очень даже хороший. Двухтумбовый, темного дерева. Основательный. Его мне подарил поэт Виктор Гофман, потому что ему, в свою очередь, подарил великолепный стол поэт Межиров, и в двух столах у него не было никакой нужды. До сих пор, когда Гофман приходит ко мне, он спрашивает всякий раз: «О, какой у тебя стол! Где брала?» Может — шутит, может — правда забыл…
Есть у меня и ковер в кабинете — песочного цвета и во весь пол. Его мне много лет назад подарил англичанин Тони, который работал в Москве корреспондентом «Financial Times». К нему должна была приехать жена, с которой он собирался разводиться, и он хотел получше принять ее. Поэтому он сменил ковер и два кресла на новенькие, а прежние привез ко мне.
Этот Тони очень любил православное богослужение, и мы часто ездили с ним в Лавру, где он подолгу простаивал у раки преподобного Сергия среди старух в пушистых платках, длиннобородых стариков и местночтимых юродивых. Ездили мы с Тони и во Владимир — осматривать храмы и случайно попали на первое богослужение владыки Серапиона, только-только переведенного на Владимирскую кафедру из Иркутска. Я сказала: «Мистика!» Потому что он был тогда единственный архиерей, которого я знала по имени и видела вблизи.
Это было в Иркутске. Вместе с писательской «бригадой», с которой мы приехали выступать по местным общежитиям, домам культуры и воинским частям, я зашла погреться в кафедральный собор. Кончалось воскресное богослужение, и владыка говорил проповедь. Ему расстелили ковровую дорожку, и вскоре он двинулся к выходу, поспешно благословляя всех одесную и ошуйцу. Писательница Вика Токарева, у которой был нюх на все «самое лучшее», сказала мне: «Давай и мы получим себе благословение архиерея». А я была юной, некрещеной и не знала, как это происходит. Особенно меня бороли сомнения насчет шапки — что ее, снимать, как это сделали все мужчины, или оставить вместо платка. Поэтому я сняла ее наполовину — то есть сдвинула набекрень. Вид у меня был обескураженный и дурацкий, и когда владыка приблизился, я не выдержала и отступила на шаг. И тут он остановился, очень проницательно на меня посмотрел — так, как будто увидел ВСЮ МОЮ ЖИЗНЬ, и твердо перекрестил меня со словами: «Да поможет тебе Господь!»
Выслушав это, Тони многозначительно подтвердил: «Да, во Владимир мы попали совсем не случайно!..»
Правда, владыка Серапион мне не встречался больше никогда в жизни, а что касается Тони, то за мной и моим мужем стали следить товарищи из ГБ.
Как-то раз, возвращаясь от Тони с рождественской пирушки около трех часов ночи, да еще по лютому морозу, мы заметили слежку и решили от нее уйти испытанным революционным способом: дворами, мелкими перебежками и поворотами: направо — налево — налево — направо, и — бегом, бегом!.. Маневр удался, и мы с возгласами «свобода!» вкатились в подъезд.
Каково же нам было, когда, поднявшись на свой девятый этаж, мы увидали на лестничной клетке, возле мусоропровода двух товарищей определенного вида да еще в пыжиковых шапках!.. Видимо, они были уже в чинах в отличие от тех, кто караулил нас, переминаясь на морозе.
— А это кто такие? — закричала я, указывая на них сверху вниз пальцем.
— Воры и разбойники, — отвечал шикарно грянувшим голосом мой муж.
И вдруг, застуканные, они дунули с места, как сорванцы, и, придерживая обеими руками шапки на головах, затрюхали вниз по лестнице.
Наверное, они обставили эту «халтуру» как серьезную разведывательную операцию, раз уж задействовали в ней по крайней мере целую группу «сотрудников». Наверное, они долго составляли план, разрабатывали стратегию, чертили окрестности, водили указкой по карте, примеряли масштаб, рисовали стрелки… И наверняка им платили сверхурочные за неблагоприятный климат, за опасную ночную работу…
Ну да ладно. С ковром у меня началась новая жизнь. Я положила себе за правило: что бы ни было, я должна каждое утро вычистить весь ковер маленькой жесткой щеткой. Если я почему-либо это не сделала, значит, что-то со мной (с жизнью) не так. И наоборот: если с жизнью что-то не так, то есть «все погибло» и «все пропало», прежде всего надо вычистить ковер жесткой маленькой щеткой.
На этом ковре, на расстеленных овечьих шкурах, часто ночевали у нас поэты и монахи. Я стелила им «по ту сторону стола», и у них получалась маленькая келейка. Многие из них сейчас стали настоятелями монастырей, а один — так даже архиереем.
Есть у меня в кабинете и полки с книгами. Полки мне никто не дарил: их с помощью электропилы соорудил мой муж — хрупкий и ранимый интеллигент, который знает все на свете, но который ни до той поры, ни после нее никогда не держал в руках ни молотка, ни отвертки. Сделал он это в порыве дивного вдохновения и одним махом вложил в них весь мастеровой пыл, отпущенный ему на всю жизнь. Перед каждой полкой он замирал, как художник перед новой картиной. Отходил, прищуриваясь, любовался издалека… Часть полок снабжена хитроумными секретерами на шарнирах, которые пожертвовал нам из своего шкафа, стоявшего на балконе, Леня Миль, переводивший тогда гениальные псалмы Нарекаци — армянского монаха VIII века и вызванивавший нас по ночам к себе — слушать очередной переведенный им текст.
После псалма мы шли купаться в большом фонтане, пили вино и наблюдали рассвет. Леня никогда не забывал, что он — дитя еврейского гетто, но Нарекаци он любил не менее, чем еврейский народ. Поэтому он и не смог прижиться в Израиле, куда эмигрировал вскоре после наших фонтанов, и вернулся назад. Но мы с ним больше не виделись и узнали лишь из газет, что Леня повесился. Там это называлось «трагически кончил жизнь».
Книгу Нарекаци, которую он перевел, кто-то у меня «заиграл», и теперь я уже нигде не могу ее отыскать… Начиналась же она так: «Я — древо, коренящееся в аду».
Книгами заведовал мой муж. Каждый стеллаж соответствует какому-либо роду деятельности, которой он занимался. Критика и литературоведение — это Литинститут. Культурология, социология, киноведение — это институт искусствознания. Современная поэзия, проза, скопище старых журналов — это уже «Огонек». И наконец, — богословие, история Церкви, богослужебная литература — это когда он стал христианином, а потом и священником.
За один из стеллажей зацеплена большая самодельная вешалка, на которой висят его ряса с подрясником, не вмещающиеся в стандартный платяной шкаф. Они как-то символически занавешивают подаренную мне в Италии золотую табличку, на которой выгравировано латинскими буквами:
Правда, однажды, перед приходом предполагаемого спонсора моей книжки, я извлекла ее из забытья и, обтерев пыль, водрузила на видное место. Но спонсор затерялся где-то в пути, и она опять уткнулась в черный, пропахший ладаном штапель.
Часть книг все же добыла я. Их мне подарил отец Ефрем — издатель Джорданвилльского монастыря, куда я, запутавшись в юрисдикциях на американской территории, попала в самый разгар вражды между Зарубежной и Русской церковью. Началось с того, что я подарила отцу Ефрему книжку моих стихов, а он, прочитав в ней несколько строф, хлопнул себя по голове и крикнул: «Да это же — про меня!» И нагрузил мне три огромных ящика богословской литературы.
Кроме того — вложил туда для русских монастырей множество икон и иконок, крестиков и крестов, кусочков мощей в мощевиках, пузырьков с афонским маслицем, свечек от Гроба Господня и бутылочек с Иорданской водой. А потом повел меня смотреть монастырь и его окрестности. И вообще мы с ним подружились… «Мы с тобой как брат и сестра», — сказал он мне на прощание.