Возможно, что этот тихий домик на берегу Олонки стал бы моим постоянным пристанищем во время наездов в Олонец, не разгорись в нём на четвёртый день моего житья скандал из-за папироски, которую выкурил у меня в комнате старик, хозяин дома. Старуха поймала мужа на месте «преступления», с нею случился обморок, а когда она пришла в себя, стала настоятельно требовать немедленного же развода! И это после «золотой, свадьбы», которую они сыграли год назад.
Мне пришлось выехать из домика и временно поселиться в полевом госпитале у знакомого военврача Вознесенского.
И вот как-то я сидел на террасе, за соседним столом Вознесенский играл в шахматы со своим ассистентом… В это время во дворе появилась странная процессия: впереди шёл полный счастья и сил, весь перевязанный ослепительной белизны бинтами, широкоплечий моряк, немного поодаль от него — хорошенькая медицинская сестра с заплаканным лицом, а позади них — красноармеец казах, с винтовкой наперевес, в окружении толпы любопытных сестёр и санитарных дружинниц.
— Что это за процессия, Дмитрий Васильевич? — спросил я у Вознесенского.
Тот взглянул во двор и усмехнулся:
— Повели голубчиков!
Что это за «голубчики», куда их ведут?..
Процессия дошла до ворот, тут казах повернулся к провожающим и пригрозил им винтовкой, и я увидел сквозь частокол: моряк и медицинская сестра с заплаканным лицом пошли серединой улицы, как настоящие преступники.
— Я думаю, что эта история тебя совсем не заинтересует, — сказал Вознесенский, взяв с доски ферзя и подкидывая его в руке. — Вам, газетчикам, сейчас подавай героический материал.
— Да, это история, достойная Шекспира! — глубокомысленно протянул ассистент, почесав затылок. Человек он был малоприятный, и я не обратил внимания на его слова.
— Ну, это не совсем так, — возразил я Вознесенскому. — Лично меня всё интересует.
— И зря, — сказал Вознесенский, прищурив левый глаз, не сводя взгляда с доски, перестав подкидывать в руке ферзя. — Сейчас нужна героика. На подвигах надо учить народ воевать. Эта война, батеньки, будет тяжёлой войной, и вы, газетчики, делаете большое дело, когда за героическим материалом лезете в самое пекло боя и достаёте его.
— Ну, а всё же что это за «голубчики»? — спросил я.
— Самая обыкновенная история, — на этот раз не без раздражения вступил в разговор ассистент. — Он — моряк, был тяжело ранен в бою, его из медсанбата эвакуировала сестра, в которую он, так сказать влюбился в дороге, дней пять пролежал в палате у майора Шварца, почувствовал себя лучше, здоровье у него дьявольское, перенёс три операции, и решил, что в госпитале ему больше делать нечего, раны сами по себе заживут, лучше заняться любовными делами, заморочил девушке голову, она где-то нашла комнатку, и он сбежал к ней. Прожили они шесть медовых дней, их нашли, привели в госпиталь, ему сделали перевязку, а сейчас повели в трибунал. Вот и вся проза жизни, если из всей этой истории выкинуть возможную долю и поэзии.
— Но меня этот моряк заинтересовал с профессиональной точки зрения: боже, что за железный организм! — Вознесенский развёл руками и откинулся на спинку плетёного кресла.
И тут только, при словах «железный организм», я невольно воскликнул:
— Да ведь это же, наверное, пулемётчик Никита Свернигора!
— Не то Свернигора, не то Вернигора, а может быть, даже и Перевернигора! — Вознесенский улыбнулся. — В Киеве у нас во дворе жил бондарь по фамилии Чуть-Жив!..
— Прошу, Дмитрий Васильевич, ваш ход, — сказал ассистент, сердито посмотрев на меня: я им мешал играть.
— Пожалуйте, сударь! — Вознесенский снял туру, объявив шах королю!..
Я покинул шахматистов и торопливо зашагал по улице.
В трибунале вежливо отказались информировать меня по ещё не начатому делу Свернигора, предложили зайти дня через два, и вскоре я уже плёлся обратно в госпиталь. День был солнечный, улицы — полны народа. Меня всё больше и больше начинал интересовать Никита Свернигора. Хотелось хорошо думать о нём, и верить в него. Не каждый всё-таки способен при его ранениях сказать: «У кого сердце бьётся за Родину, тот не может умереть». На улице было весело, шумно. Несколько дней тому назад был разгромлен батальон вражеских самокатчиков, и в комендатуру привезли до трехсот новеньких шведских и финских велосипедов. Комендант гарнизона капитан Сидоров, танкист по специальности, человек был добрый и плохо знающий свои обязанности, и всем желающим разрешал брать ка прокат трофейные велосипеды. И стар, и млад брали их, учились на них ездить. И на каждом шагу можно было видеть велосипедиста с разбитым велосипедом или же с разбитым носом и вокруг — толпу хохочущих.
* * *
В середине августа, после поездки в Петрозаводск, мне вновь пришлось побывать в балтийской бригаде моряков. Первым делом я навестил комбата Воронина. Встретил он меня радушно, как старого знакомого, и у нас сразу же завязалась оживлённая беседа. Я ему рассказывал про жизнь города, он — про фронтовые дела. Но в землянке было душно, к тому же чем-то пахло, и я предложил Воронину выйти на свежий воздух.
— Нет, сейчас не стоит, бьёт их артиллерия, — сказал Воронин, откинув плащ-палатку, висящую над входом в землянку, и позвал Никиту Свернигора.
— Как, он уже вернулся? — с нескрываемым удивлением спросил я.
— Вернулся, — нехотя ответил комбат. — Бедовый парень!.. По делу с этой медсестрой ему вынесли условный приговор, учли подвиг в бою. Но до конца всё же не подлечился, ушёл раньше времени из госпиталя. Думал вернуть обратно, да махнул рукой: затея бесполезная. Пока что оставил у себя, за связного. Поправится — пошлю обратно в роту.
В это время перед землянкой показался и сам Никита Свернигора! На этот раз я его хорошенько разглядел. Это был крепко сбитый, широкоплечий парень, с хорошим открытым лицом, с лукавыми синими глазами, с ямочками на чисто выбритых щеках. Он был в тельняшке, под которой виднелись перекрещенные полосы бинтов, и в невообразимой ширины клёше. На поясе у него висел чистенький девичий фартук в кружевной оборке и великолепной работы финский нож в костяных ножнах с серебряной инкрустацией.
В руках на листе бумаги Свернигора держал большой кусок мяса.
Воронин, не сводя глаз с мяса, вдруг сделал суровое лицо, сказал:
— Чёрт знает что, в землянке опять нехорошо пахнет!
Свернигора вошёл в землянку, положил мясо на табурет, прошёлся вокруг «стола» — плетёной детской люльки, на которую сверху была прилажена спинка двухспальной кровати орехового дерева, приподнял спинку, заглянул внутрь люльки, тщательно осмотрел её и невозмутимо спокойно сказал:
— Надо ещё купить духов! У меня все вышли. Самое верное средство против детских запахов — только духи! Я бы, к примеру, купил «Манон» или «Москва», ничего себе духи, в Олонце ещё имеются в продаже… А так что же — будет пахнуть, в этой люльке перебыло десяток младенцев.
— Чёрт знает, как распустился! — сердито сказал Воронин. — Думаешь, не знаю, куда ты деваешь купленные духи? Думаешь, не знаю?
— Так я же всё этот «стол» поливаю, — нараспев сказал Свернигора, и глаза его уже смеялись, и дрожали его мясистые губы.
Но Воронин снова строго и сердито сказал:
— Ты брось эти штучки. Девок одариваешь! Мне это передали. И вообще прекрати шашни в посёлке!
Свернигора обиженно посмотрел на комбата:
— Так что же мне делать, когда они сами пристают?! Не гнать же их от себя… А насчёт детских запахов — надо подумать. Стол, что ли, настоящий поискать?
— Давно бы надо догадаться! — в том же сердитом тоне сказал Воронин. — Что это за мясо?
— Подарочек вам. Михайлов прислал. Они утром убили лося пудов на четырнадцать. — Свернигора потрогал мясо. — Хорошо бы на шашлычок. Мякоть одна. А то можно и котлеты сделать, отбивные.
— Что будем есть, капитан? — спросил у меня Воронин. — Жарко, что-то не тянет на мясо, правда, а? Хорошо бы окрошку сейчас, а? Правда бы хорошо? Да и холодного пивца… — пришёл он в азарт от разыгравшегося аппетита.