И вот здесь – третье умение конструктора: парадоксальность, неожиданность решений. Умение видеть неочевидное.
Но что такое очевидность? Это ведь наши непосредственные ощущения и это долгий опыт человечества. Что же, отказаться от достигнутого, от пройденного пути, не верить глазам, ушам?
Нет. Но глаза и уши – инструменты не безупречно точные, и опыт наш пока, слава богу, не завершен, в природе есть еще многое, далеко для нас не очевидное. В.И. Ленин пишет: «Неизменно, с точки зрения Энгельса, только одно: это – отражение человеческим сознанием (когда существует человеческое сознание) независимо от него существующего и развивающегося внешнего мира… «Сущность» вещей или «субстанция» тоже относительны; они выражают только углубление человеческого познания объектов, и если вчера это углубление не шло дальше атома, сегодня – дальше электрона и эфира, то диалектический материализм настаивает на временном, относительном, приблизительном характере всех этих вех познания природы прогрессирующей наукой человека»[11].
Бартини в наших с ним собеседованиях подходил к этому опять же постепенно, не в один день, с разных сторон. Когда я спросил его, что он думает о нынешнем разделении инженерного труда, о ставшем популярным способе одоления технических проблем «массовой атакой», о талантливых одиночках и их месте в огромных коллективах, он ответил:
– То же самое, что следовало думать и во времена Галилея. Один человек, как бы он ни был одарен и образован, не может знать и уметь больше, чем тысячи специалистов. Но может в одиночку отказаться от привычных представлений – понимаете? – и посмотреть не вот сюда, куда все смотрят, а во-он туда… Ведь и Галилею когда-то сказали: «Твои стекла показывают пятна на Солнце? Это очевидная ложь!»
Прошло около полугода. Я полагал, что вопрос об одиночках в больших коллективах у нас если и не решен, то, во всяком случае, позиции ясны, когда вдруг Бартини в разговоре, совсем, казалось, не связанном с тем, уже давним, кивнул на картинку на стене – там двое яростно уставились друг на друга, толстый и тощий (раньше я думал, что это – к чеховскому рассказу, потом – что к «Диспуту» Гейне – капуцин и раввин: Бартини любил это стихотворение):
– Спорят философы. О чем? Да все о том же: что есть истина… Толстый говорит: «Она такая!» Тонкий: «Нет, она такая!» А это в большинстве философских случаев все равно как если бы вы сейчас стали утверждать, что вот этот стакан с карандашами – только правый и никакой другой… Между тем для вас он правый, а для меня – левый, для вас он близкий, а для меня – далекий. Для нас обоих он синий, но придайте ему определенную скорость – и скажется явление Доплера, стакан сделается красным… А может, таким его сейчас и видит кто-то с планеты-двойника?
И еще раз, несколько дней спустя:
– Представьте себе, что вы сидите в кино, где на плоском экране перед вами плоские тени изображают чью-то жизнь. И фильм вы смотрите хороший, стало быть, забываете, что это всего лишь плоские тени на плоском экране: вам начинает казаться, что это – настоящая жизнь, целый настоящий мир.
А теперь представьте себе дальше, что в зал входит, знаете, очень красивая женщина – фея; она дотрагивается волшебной палочкой до экрана, и мир на нем вдруг оживает: тени людей вдруг увидели себя и все свое плоское окружение! Но, оставаясь на экране, они видят это, как муха видит картину, по которой ползет: сперва, допустим, нос, потом щеку, ухо… И для них это в порядке вещей. Другого мира они не видят, не знают и даже не задумываются, что он может существовать…
Но вы-то, сидящий в зале, вы знаете, что мир – другой! Что он не плоский, а объемный, что в нем не два измерения – ширина и высота, а три: еще и глубина.
Только почему, собственно, вы уверены, что мир именно такой: трехмерный? Это для вас очевидно? Другое – абсурд?.. А для «экранных людей», которые вас не видят, потому что вы не в их плоскости, и не подозревают о вашем присутствии за пределами их мира, для них глубина – абсурд. Так что очевидность – далеко еще не доказательство, и это давно знают художники. Видел я, кажется в «Литературной газете», юмористическую серию рисунков, вроде серий Бидструпа. Человечек на первой картинке; он хочет выйти на свободу, за картинку. Бежит направо – и ударяется в правый ее край, в раму. Налево – а там левый край. Бросается вверх, вниз – везде края, границы… Человечек растерян, задумывается, потом хлопает себя по лбу: нашел! И – уходит в глубину.
Ну хорошо, не будем тревожить фей, искусство – там свои законы. Возьмем вполне реальный случай, наш, из науки и техники: движение столбика ртути в термометре. Столбик во времени, с изменением температуры, удлиняется, сокращается, опять удлиняется… Построим график: ось абсцисс – время, ось ординат – высота столбика ртути. Получим волнистую кривую, у которой каждому моменту времени соответствует какая-то одна высота столбика, одна температура – та, которая была в действительности.
А что, если сейчас взять и совершенно произвольно, не имея на это решительно никакого права, но все же поменять местами обозначения координат? Кривая волнистая, и может получиться дичь: как будто в один и тот же момент времени столбик имел разные высоты, термометр показывал не одну, а несколько температур.
Абсурд. Очевидный абсурд! Это все равно что предположить, будто какой-нибудь электрон может одновременно сидеть вот хотя бы в этом куске мрамора на столе и в спутнике Юпитера… Так не бывает – в том мире, который мы видим.
Но возьмем еще один случай: просто систему координат X – У, и в их поле нанесем ряд последовательных положений одной движущейся точки – в виде прямой линии, параллельной оси X. Будет ли здесь для наблюдателя разница между движением и покоем? Будет. Но не для всякого наблюдателя. Если он смотрит с оси X, движение есть, если же с оси У – движения, очевидно, нет: прямая линия, параллельная оси X, проецируется на ось У в виде неподвижной точки. В одно и то же время точка и движется, и стоит на месте. И это уже как будто не совсем абсурд. Это скорее парадокс. Причем, возможно, в нем заключен какой-то еще не раскрытый нами общий смысл…
Вот что пишет Бартини в одной из своих специальных работ:
«Есть Мир, необозримо разнообразный и необозримо протяженный во времени и пространстве, и есть Я, исчезающее малая частица этого Мира. Появившись на мгновение на вечной арене бытия, она старается понять, что есть Мир и что есть сознание, включающее в себя всю Вселенную и само навсегда в нее включенное. Начало вещей уходит в беспредельную даль исчезнувших времен; их будущее – вечное чередование в загадочном калейдоскопе судьбы. Их прошлое уже исчезло, оно ушло.
Куда? Никто этого не знает. Их будущее еще не наступило, его сейчас также нет. А настоящее? Это вечно исчезающий рубеж между бесконечным, уже не существующим прошлым и бесконечным, еще не существующим будущим…
Мертвая материя ожила и мыслит. В моем сознании совершается таинство: материя изумленно рассматривает самое себя в моем лице. В этом акте самосознания невозможно проследить границу между объектом и субъектом ни во времени, ни в пространстве. Мне думается, что поэтому невозможно дать раздельное понимание сущности вещей и сущности их познания. Фундаментальное решение должно быть единым и общим…»[12].
2
Но опять вопрос, как и об отвлеченных картинках на стенах его квартиры: а зачем все это инженеру, по горло занятому совершенно конкретным делом?
Несколько раз я слышал от ветеранов, знавших Бартини, что он был не совсем таким, каким я его изображаю. Не был он ни воспарившим философом, ни железобетонным большевиком-революционером, не только о том и думал, как бы ему выполнить юношескую клятву. И бесконечно терпеливым не был, и радостей земных не избегал…
Упреки справедливые, если я их заслужил. Верно, Бартини был живой человек, с нелегким характером (по-моему, об этом у меня ясно сказано), с сомнениями, едва ли свойственными истинно железобетонным натурам. Ни во что он просто так не «верил», ни в чем не был полоумно «убежден». Несмотря на свою врожденную смелость, кое-чего и кое-кого боялся, например Берию, но умел держать себя в руках. В детстве как-то черт его дернул объявить, что он прыгнет в воду с высоченной скалы: с нее перед этим прыгнул приезжий взрослый чемпион. Несколько часов Роберто в ужасе простоял на этой скале, под смех зрителей, – и все же прыгнул.