В комнате уже было немного молодежи, когда Эварист привел Эвзебия. Пани Гелиодора, хотя ей и говорили о невзрачной его внешности, все же не могла скрыть своего удивления при виде неказистой, скромной фигурки, лишенной какой бы то ни было значительности.
Она тут же завязала с ним разговор и была еще больше удивлена, услышав, как он, заикаясь, говорит самые банальные вещи, так что ни в какой учености его нельзя было заподозрить.
Увидев входящего Эвариста, несчастный Зориан струсил и удрал от Зони. Но та, быстро сообразив, почему он это сделал, догнала его и отчитала, заявив, что хочет, приказывает, чтобы он не обращал никакого внимания на Дорогуба и не отходил от нее ни на шаг.
Избалованное дитя, Шелига явно испытывал страшные муки. Когда Эварист подошел поздороваться с кузиной, он снова попробовал улизнуть, но Зоня во всеуслышание сказала:
— Что вы все убегаете? Стойте и не отходите от меня! Шелига молча повиновался.
Сидевшие на диване и у стола говорили обо всем, что только приходило на ум, — о профессорах, об условиях жизни в Киеве, о некоторых лекциях, о докторантуре, которую должен проходить Комнацкий, но никто не касался вопросов научных и социальных, которые единственно всех интересовали. Ждали «отца».
Иногда кто-нибудь из молодежи пытался открыто завязать спор, но никто на это не откликался. Эвзебий рассказывал хозяйке о красотах Рейна, а студентам — о паломничестве немецких коллег на его берега.
Старая Агафья уже не раз жестами спрашивала хозяйку, не пора ли подавать чай, и, когда Гелиодора сделала ей наконец знак, что можно разносить, в комнату вошел Евлашевский со своим штабом, состоявшим из нескольких самых смелых его последователей. Взоры всех присутствующих обратились на него: он был бледен и старательнее, чем обычно, отводил в сторону свои бегающие глазки, но одет был более тщательно — явно думал о том, как будет выглядеть.
Гелиодора заранее приготовила фразы, которыми она намеревалась представить ученых мужей друг другу. Начала она с молодого, затем прибавила:
— А это пан Евлашевский, наш отец и любимый учитель, наш светоч, о котором вы, пан Комнацкий, не могли не слышать, потому что слава о нем выходит далеко за пределы нашего города.
Комнацкий, пряча улыбку, приветствовал Евлашевского с почтением, а тот что-то бурчал себе под нос, видимо, был не очень доволен рекомендацией Гелиодоры.
Первые минуты неловкости миновали в молчании.
Молодежь окружила обоих мужей и ждала схватки. Евлашевский бросил несколько ничего не значащих фраз и тут же замолк. Эвзебий, раз-другой смерив его взглядом, продолжал разговор с хозяйкой.
Подали чай.
Между тем слушатели пришли, чтобы быть свидетелями поединка, и горячая молодежь с нетерпением ждала… Напрасно.
— Послушай, Зыжицкий, — тихо сказал один из студентов, — до каких же пор? Надо бросить им кость, пускай погрызутся… Евлашевский ведь великий молчальник, пока его не заденут за живое. Ничего не поделаешь, надо нам поднять какой-нибудь вопрос…
С этим все согласились, и молодой Гельмер, подойдя к столику, начал излагать Эвзебию, согласно евангелию от Евлашевского, наиновейшую социальную теорию. Обращаясь все время к своему наставнику, Гельмер особенно напирал на якобы извлеченные из тьмы веков древние славянские права и обычаи новой организации общины, распределения собственности и т. п.
Комнацкий терпеливо слушал и даже изредка подсказывал уже немного запинающемуся Гельмеру отдельные положения из трудов Гастгаузена[5].
Когда Гельмер кончил, наступило молчание. Комнацкий уставился в пол, словно обдумывая сказанное.
— Все это не новые идеи, — наконец произнес он, — каждое общество начинало с общины и прошло через нее, но если бы мы теперь путем умозаключений и теоретических выкладок возвратились к общине, это было бы добровольным отступлением назад к варварству.
Услышав эти слова, Евлашевский слегка покраснел.
— Вы, сударь, надеюсь, признаете, — сухо сказал он, — что теперешние общественные отношения в Европе отнюдь не идеальны и человечество, пришедшее к таким результатам с помощью этой якобы цивилизации, которая себя изжила, имеет право искать чего-то лучшего и на ином пути.
— Человечество во все времена имело право искать средства для улучшения условий своего существования, — возразил Эвзебий, — это его земное предназначение, но незачем повторно идти уже испытанным и избитым путем.
— Вопрос именно в том, — сказал Евлашевский, — исследованы ли эти пути. Каждая нация имеет свое предназначение и должна в своей собственной сокровищнице искать зерно истины; и в нашей сокровищнице есть это зерно… Может быть, старым семенам не хватило времени прорасти.
— А для меня еще вопрос, — вновь возразил Комнацкий, — является ли община только нашим достоянием. Еще в первобытном обществе мы видим общину как нечто переходное и подготовительное.
Евлашевский презрительно скривил губы, окинул насмешливым взглядом собравшихся и замолк.
В комнате стало тихо.
Последнее слово как будто осталось за приезжим, и ни у кого не было охоты вступать с ним в спор, когда вместо Гельмера выступил другой студент и стал страстно доказывать необходимость радикальных перемен, разрушения старого порядка, чтобы очистить поле действий для грядущих поколений.
В своих аргументах он также апеллировал к Евлашевскому, который меж тем выказывал явные признаки нетерпения и недовольства.
Задетый за живое, Комнацкий, видя, что речь идет о символе веры, больше не колебался.
— Да, верно, — спокойно подтвердил он, — необходимость реформ, совершенствования, прогресса — все так, но одновременно необходимо иметь ясное представление о том, как это совершится…
— Вот, вот, — пробормотал Евлашевский, отхлебнув из чашки, — медленно, нога за ногу, прийти к тому, чтобы этак поколений через десять нащупать болезнь, а за следующие десять немного подлечить ее…
Он говорил тихо и насмешливо:
— Работу во имя прогресса нельзя мерить длиной человеческой жизни, — сказал Эвзебий. — Человечество, то есть совокупность отдельных личностей, имеет единую жизнь, а мы лишь маленькие ее участники… Отдельно взятому индивидууму это может быть и неудобно, но что значит отдельно взятая личность?
Снова все переглянулись, но уже никто не пробовал задевать Комнацкого, который остался в одиночестве, словно собравшиеся объявили ему открытую войну.
Евлашевский также не вдавался больше в полемику, увидев, сколь различны его теория и теория, привезенная Комнацким из-за границы.
По его губам скользила саркастическая улыбка.
Эварист наблюдал за Зоной, которая во время этого короткого обмена мнениями стояла, нахмурив брови, всматриваясь в Эвзебия и вслушиваясь в то, что он говорил; потом она посмотрела на Евлашевского, ожидая, что будет дальше. Молодежь, разбившись на группы, горячо спорила по углам. Пани Гелиодора, сидевшая рядом с гостем, была чисто по-женски под впечатлением свежего слова, и по ней ясно было видно, что «отец» много потерял в ее глазах.
Так или иначе упорное молчание Евлашевского давало повод подозревать его в отсутствии мужества и веры в себя.
Стало шумно, каждая группа вела свой отдельный разговор. Гость перекинулся на погоду, сравнивая местный климат с тем, в котором прожил несколько лет. Он напал на метеорологию, кто-то отпустил шуточку по этому поводу, и Комнацкий весело подхватил ее.
Словом, «отцу» он показался весьма заурядным субъектом.
Зыжицкий спросил, отводя Евлашевского в сторону:
— Ну что, отец?
Тот, отворачиваясь, сказал:
— Да что? Молокосос и педант! С кем тут говорить! Зоня, которой возлюбленный шепотом задал тот же вопрос, резко ответила:
— Не понимаю я этого Комнацкого, вижу только, что он относится к нам с пренебрежением, отделывается чем попало… Он явно избегает полемики.
И пожала плечами.
Генеральное сражение, на которое возлагали столько надежд, так и кончилось этой перепалкой, и никто уже не ждал, что Евлашевский или Комнацкий поднимут перчатку.