Комнацкий, родом из-под Киева, был тут многим известен в ранней молодости, и сейчас слава знаменитого ученого опередила его приезд. Молодежь, естественно, вообразила, что он принесет ей ярчайший свет западной культуры — последние достижения науки, исследований, философии и общественных учений.
Несмотря на равнодушие к прежнему делу весть о приезде соперника живо затронула Евлашевского… Его самолюбие было задето и не позволило ему ретироваться с поля битвы.
Мы уже говорили, как осторожен был Евлашевский в проповеди своих идей и убеждений; встреча с истинным ученым его несколько тревожила, и предстоящее испытание ему не улыбалось, по он должен был, чтобы не уронить своего достоинства, встретиться лицом к лицу с Комнацким. Ему уже заранее сообщили не только о приезде последнего, но и об его безмерном желании познакомиться со светочем науки, каковым слыл Евлашевский.
— А посмотрим, посмотрим, что там особенного привез из-за границы этот молокосос, — говорил наш великий философ язвительно, — буду очень рад послушать, поучиться…
С притворным смирением ожидал он гостя. Уклониться от встречи он не мог, это значило бы признать себя без борьбы побежденным.
Еще до поединка двух противников мнения разделились: одни утверждали, что победит Евлашевский, другие двусмысленно молчали, выказывая тем самым некоторые опасения. А кое-кто заблаговременно объявлял Комнацкого консерватором, что было маловероятно для человека, только что прибывшего с Запада.
— Нельзя считать, что вся мудрость человеческая сосредоточена на Западе, — утверждал Евлашевский. — Латинские расы себя изжили, немцам присущи всякие там причуды, пришло время славянам новыми идеями возродить загнивающий мир! Это мое глубочайшее убеждение!
Обеспечив себе таким образом отступление, чтобы, в случае поражения, он мог не признавать себя побежденным, Евлашевский ждал встречи.
Наконец Эвзебий приехал, некоторые его уже повидали, но ничего не рассказывали, только говорили: сами увидите. Одним из первых, кому удалось встретиться с ним, был Эварист — их родители были близко знакомы.
Молодой философ на первый взгляд не производил особого впечатления. Едва ли среднего роста, с невыразительным лицом, тихий, скромный, молчаливый, он ничем не выделялся и казался человеком не слишком большого ума, но это было обманчивое впечатление; из Комнацкого трудно было вытянуть слово, однако когда ему случалось защищать свое мнение, он преображался: становился значительным, выходил из своего обычного флегматичного состояния и обнаруживал редкий дар речи, обретая тон человека, уверенного в себе и в том, что он говорит, так что никто не мог ему противостоять.
Комнацкий был подлинным ученым, обладающим обширными, солидными знаниями, которые покоились на надежной основе. В первом же разговоре с Эваристом он дал ему понять, что далек от радикализма как в научных исследованиях, так и в общественных воззрениях. Во многих вопросах он был немножко скептиком и потому не принимал революционных идей — для того, чтобы бунтовать, необходимо иметь веру и энтузиазм, а критицизм в науке предполагает постепенное продвижение, не слишком доверяя конечным результатам.
Мы назвали это научным критицизмом, но вернее было, пожалуй, назвать это знанием границ нашего разума. Сомнение во многих вещах было у Комнацкого связано с нерушимой верой в методы исследования и в подлинные достижения науки.
Ожидаемая встреча двух знаменитостей со дня на день откладывалась, ибо Евлашевский, который, казалось, уклонялся от нее или ждал какой-нибудь спасительной помехи, все время ее оттягивал. Поначалу встреча должна была состояться у него на квартире, и это, в сущности, льстило его тщеславию — новоприбывший первым должен был оказать ему почтение, Комнацкий же ничего против этого не имел, потому что в нем не было ни малейшего высокомерия и склонности к формальным церемониям.
Тем временем о встрече узнала пани Гелиодора и выступила против предложенного проекта. Она употребила все свои стратегические способности, доказывая, что Евлашевский и Комнацкий должны встретиться якобы случайно на нейтральной территории. Дело в том, что ей хотелось стать свидетелем триумфа или хотя бы борьбы, чтобы позже можно было рассказывать об этом de visu et auditu[4]. Она разослала во все стороны молодых студентов, находившихся у нее под командой, с соответствующими наставлениями, а сама так яростно напала на Зыжицкого и Евлашевского, что они не могли ей воспротивиться.
Вначале Зыжицкий пробовал полушутя возразить ей:
— Видите ли, сударыня, известно, что, когда дело доходит до научных споров, необходима полная свобода слова, а при дамах надо язык придерживать.
— Да разве мы какие-то простушки, ханжи, монашки, скромницы, краснеющие от каждого крепкого словца? У нас нет глупых предрассудков, при нас можно говорить все, и вы это прекрасно знаете.
Наконец назначили вечер, когда Комнацкий должен прийти к Гелиодоре; к тому же времени обещал прибыть и Евлашевский.
Зоня, хотя в последнее время она была занята исключительно собой и ходила грустная и раздраженная, тоже очень хотела увидеть приехавшего и присутствовать при поединке ученых мужей.
Ни один из участников встречи не подумал, однако, о том, кто начнет эту полемику и кто будет ее заключать. Между тем Комнацкий, чего они не знали, скорее избегал дилетантских диспутов на научные темы. Можно было поручиться, что он предпочтет целый вечер болтать о погоде, об уличных происшествиях, о всяких пустяках, чем выступить по научному вопросу в кругу непосвященных.
Евлашевскому полемика также была не на руку, он к ней не был теперь расположен, опасаясь ученого «педанта», то есть человека с логикой и системой, говорящего о вещах, глубоко им изученных; таким образом и Евлашевский не был склонен вызывать джинна из бутылки.
Чтобы не оказаться одиноким среди чужих ему людей, Эвзебий потянул с собой на встречу Эвариста, с которым недавно познакомился, а тот рад был случаю хоть бы издали увидеть Зоню.
В этот вечер пани Гелиодора, неизменно выражавшая свое презрение ко всяким правилам приличия и хорошего тона, сделала небольшие уступки, чтобы не выглядеть слишком провинциальной в глазах гостя.
Обычно она выходила к своим гостям в поношенном, небрежно застегнутом платье, часто даже без чистого воротничка и с потрепанными обшлагами. На этот раз она надела почти совсем новое платье с белоснежными манжетами. Комната была старательно подметена, бесчисленные окурки выброшены в закрытый экраном камин. Старой Агафье было приказано надеть шелковое платье и чистый платок на голову. К чаю приготовили более изысканную, чем обычно, закуску.
Одна только Зоня не пожелала одеться иначе, явилась в будничном платье.
Из кабинета, примыкавшего к гостиной, вынесли в спальню весь нагроможденный там и компрометировавший хозяйку хлам, чтобы сделать помещение просторнее.
До вечера было еще далеко, и всех еще мучил жаркий, палящий день, а Гелиодора с папироской в зубах уже беспокойно ходила по своей маленькой гостиной, которая вскоре должна была стать ареной боевых действий.
Никто однако не приходил, лишь когда стало смеркаться, появились первые студенты, самые молодые и нетерпеливые. Собирались медленно, и как раз те, кто меньше всего интересовал хозяйку.
Зоня вышла не скоро, задумчивая, бледная, молчаливая, с пренебрежительным и рассеянным выражением лица. На несколько заданных ей вопросов она едва соблаговолила ответить. Когда пришел Зориан, которого хозяйка приняла очень холодно, Зоня стала прохаживаться с ним по комнате и перешептываться.
Шелига покорно следовал за девушкой, обращавшейся с ним как со своим рабом, и одновременно так фамильярно, что даже Гелиодора пожимала плечами.
— Наедине делайте что хотите, — нетерпеливо шепнула она своей приятельнице, — но на людях надо держать себя скромнее.
— Какое мне дело до людей, — коротко и зло отрезала Зоня.