— Мы привычные.
Беды она не ждала, а беда случилась.
Однажды с утра, торопясь пораньше собрать Григория в поле, Настасья подошла неосторожно к норовистой кобыле, и та ударила ее ногой в живот.
День этот Татьяне запомнился в каком-то бреду и чаду.
Чадила печь, на которой кипятили воду в ведре, бормотала что-то бабка Ульяна, бубнила под нос все время непонятное; вскрикивала пронзительно в муках Настасья, орала маленькая в люльке, пока ее не догадались унести к соседям, мычала перепуганная телка, а под конец, который наступил все-таки под вечер, залилась дурным голосом Настя, узнав, что младенец, долгожданный мальчишка, появился на свет мертвым…
И хотя не было в хуторе женщин — а рожали они часто, а то и ежегодно, — кто не хоронил бы одного, двух и больше детей, о чем и говорилось с покорным смирением «бог дал, бог взял», но каждая смерть есть смерть, тем более для Насти она была первой, и первый сын умер.
Пришло горе.
Не в силах вынести плача и рыданий, Татьяна, о которой в несчастье как-то даже позабыли, заткнув уши, выбежала во двор, споткнулась в наступившей уже темноте об деревянное корыто, из которого кормили кабана, упала, и боль от ушиба вдруг стремительно разрослась и умножилась.
И она сама закричала.
Потом ее перенесли в постель, и она почти в беспамятстве уловила, как бабка Ульяна сказала:
— Сколько годов живу, а не помню, чтоб так, одна за другой, рожали.
В одну ночь сестры родили двух мальчиков, но в живых остался только второй…
Пока обе отходили от мук, Григорий с бабкой сидели в горнице за столом, пили самогон и говорили между собой негромко и рассудительно.
Григорий был мужчиной по тем временам завидным — на германской еще лишился руки, продевал пустой рукав под ремень, и никакая власть его не трогала: понимали, что должен хоть какой мужик быть на хуторе.
Сидели они с Ульяной от тревог усталые и закусывали куриной лапшой.
— Ну и Настя убивается, — сказал Григорий, прислушиваясь к негромким, но горестным стонам жены.
— Да уж куда! — откликнулась бабка, вылавливая из деревянной миски пупок. — Несправедливость вышла.
— Три девки живые, а малец помер, — не понял до конца Ульянину мысль Григорий.
— Это само собой. Но я про другое. Потому несправедливость, что лучше б наоборот. Вам сын желанный, а ей одна помеха в жизни.
— Без мужика дитё — позор один, — согласился Григорий.
— А ведь он вам, мальчишка ее, не чужой, — заметила бабка будто невзначай.
— Конечно, родня близкая.
— Налей-ка еще, твоего помянем.
Выпили.
— А теперь за здравие.
— Так говоришь, не чужой?
— Не чужой.
Оба задумались. У бабки мысль была ясная, а к Григорию она только подходила, но чем ближе подходила, тем крепче укоренялась…
А через несколько дней за столом собрались все.
Танин сынишка на руках у Насти чмокал, сосал грудь в охотку — у матери молока не было, и она сидела серая, виноватая, не могла даже усвоить, что ребенок это ее, а уж то, что отец его Юрий, интеллигентный юноша, пишущий стихи, в этой хате и вообразить невозможно было.
Ульяна оглядела всех и приступила:
— Вот что я, милые мои, сказать вам хочу… Мы тут с Григорием умом немножко пораскинули. А Гриша мужик толковый, да и я не дура. Так что мысли наши такие, что и вам продумать их очень стоит.
Сестры переглянулись, не понимая, о чем речь.
— Дело, сестрицы, такое. У Насти беда получилась, а ты, Татьяна без радости. Верно я говорю?
Согласились молча.
Значит, поправить это нужно.
— Да как же такое поправишь? — спросила Настя, ласково придерживая лысенькую головку племянника.
— Поправить можно.
Татьяна подумала недружелюбно:
«Все-то эта старуха знает, все поправить может».
— Можно, милая, можно, — продолжала Ульяна, обращаясь к старшей сестре. — Вишь, малый в тебя вцепился, титьку сосет, как материну.
— Да уж…
Настя улыбнулась довольно.
— Не чужая, — сказал Григорий.
— Кормилица, — добавила бабка. — Кто, кроме нее, его выкормит? Разумеешь, Татьяна?
Но та не все еще понимала.
— Короче, люди вы родные, и дите почти общее, так что на кого его записать — грех небольшой.
— Как же это так?
— Да запишем твоего за Настасьей с Григорием, и все дела.
— Что вы, бабушка!
А что? Они сына ждали, вот и сын им. Вон как к мамке присосался, сама видишь. А у тебя руки развязаны, жизнь свободная. Вот всем и польза.
В первую минуту Татьяна была потрясена.
— Ни за что! Это мой ребенок!
— А ты не шуми, не шуми. Головой прикинь. Ну какая ты ему мать сейчас! Покормить не можешь даже. А отец? Безотцовщина расти будет, сирота. А тут и отец, и мать. Верно я говорю, Григорий? Верно, Настасья?
— Правильно говоришь, бабка Ульяна, — подтвердил Григорий и взглянул на жену.
А та на маленького.
— Согласная я, Гриша. Отдай его нам, Татьяна!
— Но это же мой ребенок.
Бабка разозлилась:
— Фу ты какая! Твой! Твой! Записать только на них нужно, чтобы вскормили его. А время придет, ты им еще поклонишься, поблагодаришь.
— Ужасно это, — произнесла она растерянно, чувствуя, что уступает.
— Что ж тут ужасного? Что он, подкидыш какой? На твоих глазах расти будет.
Каждое сказанное здесь слово холодило сердце Татьяны.
Родного ребенка, сына Юрия, оставить в хате с земляным полом, в дедовской люльке, с теленком рядом, который детей и чище, и ухоженнее, — это было невыносимо, подумать страшно!
Но с другой стороны, не могла она не понимать, что разумное ей говорят. Как она вернется домой с маленьким, которого и любит-то пока умом больше, чем сердцем! Где и как растить будет? Какая чужая женщина молоко ему свое отдаст? А Максим? Возненавидит? Да и вообще, сын белого офицера — не шутка. Как на него люди посмотрят? А на нее? Что же делать? Да ведь она еще учиться мечтала, человеком стать. А с маленьким на руках какая ж учеба?..
И, опустив голову на дощатый, пропитанный запахом сала и кислой капусты стол, она заплакала навзрыд.
— Таня! — вскочила Настасья.
— Погоди! — остановила ее бабка. — Пусть выплачется, успокоит душу.
Так все и молчали, пока Татьяна не подняла лицо. Вытерла платком, слезы.
— Не знаю я, не знаю. Как это сделать можно?..
Бабка ответила практически:
— По закону.
— И в церкви окрестим, как положено. А ты крестная будешь, верно? — обрадованно предложила Настасья.
— Люди же знают.
— Кому дело какое!
Дайте мне хоть день подумать…
— Чего тут раздумывать? Ну, думай, если хочешь.
И пришел час, когда сухой уже улицей, теплым днем, мимо зазеленевших верб поднялись они на пригорок к церкви, где опасавшийся новой власти священник торопливо совершил древний обряд, и Татьяна вышла оттуда уже не родной матерью, а крестной, став днем раньше сыну своему теткой по закону.
Дома Настя положила ребенка в люльку, из которой девочку отправили ползать по полу и становиться на ноги.
— Смотри, как славно лежит, умничек, — сказала она сестре, а у той сердце сжалось.
— И нас тут с тобой выходили, Татьяна. И он тут вырастет.
Говорила она радостно, а Татьяне казалось, что сына ее в гроб кладут.
Но потом все уселись за стол, ели и пили, и Таня выпила стопку, а потом вторую гадкого на вкус напитка, но после него легче стало.
А тут и Ульяна подошла, обняла за плечи, шепнула:
— Не горюй, внучка, не горюй. Все теперь хорошо пойдет. Возвращайся в город. Там тебе жить по-городскому. Там, глядишь, и человека доброго найдешь. Захочете, так парнишку и забрать можно будет. А может, и другие, свои, появятся, а этому и тут хорошо будет. Все, девка, правильно мы придумали и решили правильно.
И Татьяна улыбнулась жалко и беспомощно и сказала:
— Спасибо, бабушка.
Старуха наклонилась, поцеловала ее в макушку.
— А ну, еще по стопочке.
* * *
Вот о чем должна была рассказать Таня Вере Никодимовне.