Через дорогу от нашего дома простиралось виноградное поле. Оно хранило тайну, а мой Дед охранял его и часто брал меня с собой в объезды, которые случались и по нескольку раз в день.
«От кого вы оберегали виноград?» — спросишь ты.
И я скажу по секрету (почему-то об этом всегда говорится по секрету):«От людей, одержимых бесами...».
* * *
— Деда, а почему люди от них не защищаются? — спрашивала я.
— Как же — не защищаются, Иванка? — ласково отвечал Дед и вздыхал при этом так тяжело, будто вспоминал, как сам боролся с ними в схватке. — Многие пытаются... Иногда целую жизнь пытаются, но в том-то вся и штука, что главарь их — очень силен, ой как силен...
— Сильнее человека?
— Да, Иванка. Сильнее многих людей... Хотя не сильнее некоторых. Есть такие, которые победили его...
— Деда, а ты его видел?
— Видел, Ваня, не раз видел.
— А какой он?
— Он-то? Хитрый, гордый... И людей делает такими же.
— А что такое хитрость, Деда?
— Это, Иванка, когда кто-нибудь хочет, чтобы только ему было хорошо, а другим плохо, и ради этого на любой обман идет.
— А гордость? Что такое гордость, Деда?— Это когда кто-нибудь думает, что он сам по себе существует, без Бога. Думает, что все, что у него есть, всего сам добился, без милости Божьей. Гордость люди от того главаря переняли, потому что он первый гордым стал, и потому с неба упал к нам, сюда, и нас стал губить.
— А что сначала он был не гордый?
— Нет, сначала Бог создал его добрым и лучезарным. Он наделен был небывалой властью и свободой, и красотой. Но не выдержал. Решил, что со всем этим он и сам может Богом стать. И восстал против Создателя своего. И почернел сразу же, мелькнул, как черная молния, сорвался и мечется теперь по земле, и людей искушает. Гордый человек — лучшая пища для него. Без гордых он бы уже давно иссох и помер.
— Деда, а те люди, которые победили его? Как они победили?
— Молились много, Ваня, и всех любили.
— И я всех на свете люблю, Деда. Но, знаешь, тебя почему-то больше.
— И я тебя очень люблю, внученька. Больше всех на свете люблю...
— А ты, что, Деда, того, гордого главаря, тоже победил?
И Дед усмехался:
— Теперь победил, Иванка. Теперь, надеюсь, победил...
— Потому что молился?
— Потому что молился... И еще, знаешь почему? — уже совсем весело говорил Дед, — потому что ты у меня есть. С тобой мне ничего не страшно...
— А мне с тобой!
То был рай, дорогая серна, сущий рай.
Но однажды утром солнце не взошло в моих глазах. Пришел человек, один из тех, одержимых, и потоптал поля, помрачил небо и вырезал виноградники. С того дня страх поселился во мне (я боялась засыпать и мне жутко было просыпаться), и вместе с ним — странное чувство, будто что-то важное ушло от меня, будто меня тоже, как поле, опустошили. Забыв совет Деда — молиться, я прятала то смутное ощущение, пока не загнала его глубоко внутрь, пока незаметно для меня самой оно не перешло в горделивое страдание. Знаешь, серна, в человеке все пропитано гордостью, даже страдание. Не снесенное Богу, оно разделяет, разделяет, так из маленькой трещины образуется бездна. Потом, чтобы преодолеть ее, нужны крылья, нужно научиться летать, нужно чистое сердце, нужно легкое, не отяжеленное страстями тело, нужен свет...
О, если бы ты знала, какие искушения посещают человека, в котором присутствует хотя бы только и одна капля мрака! И самое опасное, что может в нем развиться — вирус самолюбия. Это никогда не спокойное, никогда не замолкающее «я»! Как мучило оно меня всю мою жизнь!
Райским сернам не присущ эгоизм, он не имеет доступа к их невинным сердцам. А вот людям! Их души (прав был мой Дед) — и есть самая желанная для него среда обитания. Ты спросишь, что же это за демон такой, что любой может оказаться в его власти? Скажу тебе из собственного опыта, что он приходит в неожиданных личинах и отличный психолог, потому что давно живет с людьми и хорошо изучил их. Кажется, я только сейчас начинаю понимать его повадки. Но прошлые годы почти без остатка отданы ему. Все пронеслось под его холодную диктовку — то, как оставила родной дом и перестала навещать Деда (а он долго, тяжко болел тогда), то, как бездумно вышла замуж, не сумела быть женой, бросила мужа и, разорвав последнюю нить с детством, оказалась, наконец, в чужой стране с другим именем, с другим мужем, которому скоро изменила с первым, зачала в обманной связи и, не заботясь о растущем во мне ребенке, страдая лишь о себе, потеряла его...
Ты знаешь, дорогая серна — это была девочка, нерожденная дочь моя. И врачи спасали меня, падшую и преступную, а не ее — невинную и беззащитную. Мне было больно тогда, особенно после операции. Но как же больно было ей, когда резали и тянули ее по кусочкам! И теперь мне снятся сны. Разные сны о ней. Иногда мы вместе и неразлучны — купаемся в реке или сидим на берегу, обнявшись, и смотрим на теплую гладь воды, и она говорит мне «мама»: какое это ни с чем не сравнимое счастье — знать, что «мама» относится к тебе. Но часто, чаще, чем мне бы хотелось, вижу ее перед смертью — крошечный комочек с быстро бьющимся сердечком; вижу, как пытается она выжить в ледяной запруде моей самолюбивой тоски, как закрывается ручками и зовет, но зовет не ту меня, какой я стала, а ту, какой была очень давно, в детстве. По ночам до сих пор слышу ее безмолвный крик — он никогда не умолкнет, и я никогда не откликнусь — в этом вся мука...
Непоправимость греха и невозможность его устранения — страшное наказание, но — слава Богу! — не вечное. Демоны, уравнявшие себя со злом, наказаны навсегда. А люди? Они еще могут спастись — им указана отдушина, потайной выход из горящей Гоморры — через раскаяние. Но с одним страшно трудным условием: раскаявшийся плачет всю оставшуюся жизнь... Не день, не два, не год, а жизнь...
Мой плач не о себе самой, а о дочери... Да и возможно ли спасение для таких, как я? Бывает, чуть просохнут глаза, но бремя вины так придавит опять, что и среди бела дня вдруг бросишь все дела, упадешь на колени и поползешь хоть и на край света в единственной только надежде на освобождение.
Да может, лучше и не подниматься с коленей? И Богу лучше видна, и к земле ближе: падать некуда.
Я же летела вниз с высоты своей гордыни, как когда-то тщеславные вавилоняне с недостроенной башни невозможной дерзости — и кого только не увлекла за собой, и видела там, на раскаленном дне отчаяния, черногубую зияющую пасть; одна добрая женщина предостерегла меня: «Поберегись, кто попал в ту дыру, никогда уже не возвратился».
Она подала мне руку и сказала: «Вставай! Вставай! Дай мне помочь тебе».
И я послушалась, подчинилась. Победившие бесов больше меня знают. И как, оказывается, необходимо человеку чувствовать, что он — не один: от рождения до смерти и... дальше — никогда не один.
Больше всего я бы снова хотела стать доброй и нежной, одной из тех, кого бы ты, милая серна, не убоялась и от кого не бежала бы в ужасе. Лишь на добрых и нежных пока держится этот заблудший, как отбившаяся от стада овца, мир.
Прощай и прости нас.
По чистоте своей ты ближе к Богу — может, случиться разузнать, что стало с доченькой моей...».
Несса хотела добавить что-то еще. Многое осталось невысказанным, но надо было спешить. Она запечатала письмо в конверт, подписалась настоящим именем. Как быстро пролетела ночь! Когда же вернулась она в монастырь? Кажется, около двенадцати. А сейчас? Большая стрелка настенных часов только что сдвинулась с пяти. Начинало светать. Солнце вставало атласно-алое с вышитой золотом каймой.
«Почту забирают в шесть. Ровно в шесть. Нельзя опоздать»...
Она повязала шарф и вышла. До сих пор ей не приходилось бывать в окрестном лесу. Матушка Агафия как-то сказывала, что мало кто отваживается заходить вглубь — такой частокол непролазный, и кустарник — в рост, легко заблудиться, но подробно объяснила (по какому же поводу случился тот разговор?), что почта расположена возле высокой старой ели за второй опушкой: из дома нужно пойти вправо и все время держаться восточной стороны.