Сорвался с места и – на площадь. Наконец-то! Как давно он ждал этого! Всё в точности – голубь на плече конной статуи поставил точку в этой шифровке (утром ее смоет педантичный служитель).
Придя домой, задвинув шторы, заточив карандаш и отослав служанку, наш герой мог бы записать и сжечь в пепельнице следующее:
«…………………………………………………………………………»
Но он не сделал этого, он…
16
На Меховой им сразу повезло. Не успел Адамович подумать о том, что милиционеры – это, наверное, чревовещатели (или что-то подобное он уже думал когда-то?), как изможденный опытом работы и непрерывным трудовым стажем капитан (Капитон Капитоныч) заинтересовался их делом.
– Что, опять сосиски? – захмыкал он, ошибочно принимая Киссу за обвиняемую сторону, а Адамовича (безошибочно) за пострадавшую. – Ах, на сей раз внучка-жучка? Ну что ж, придется поиграть с этими разбойниками в кошки-мышки.
Он заставил наших героев писать заявления – каждого отдельно, свою версию – о том, как всё произошло, не выпуская ни одной детали и верно расставляя запятые. Сам же обещал тем временем (а время было еще то) послать на Горошковую улицу группу захвата. Ею оказались три сказочно добрых молодца в сером платье: Саша Дарницкий, Андрей Нарезной и Макс Бабаевский, все лейтенанты молодые, толстые от важности и бронежилетов. Саша был старшим лейтенантом, Андрюша – младшим, ну, а Максимка – средним, так себе.
И тут Адамович поймал сам себя, причем поймал на мысли, что всё это где-то уже. Богатыри начистили до блеска свою доблесть, погрузились в зарешеченную «буханку», призванную рекламировать городские хлебопекарни, и отправились в путь. Причем Максим сел за руль, а Саша и Андрей прильнули к клеточкам окна, затянув ремни парашютов и жалобную песню.
(Век реализма миновал еще в минувшем столетии, авось и такая группа захвата на что-нибудь сгодится.)
Сам Капитон Капитоныч тоже погрузился – в иллюстрированный журнал с названием о каком-то хоме и с мускулистым мужиком на обложке. «Тоже животновод», – с подозрением подумал Адамович, ощущая во рту горечь опыта. Он излил на бумаге всю боль, скопившуюся за день, промочив около трех листков. Каруселькина списывала, как последняя двоечница. Когда капитан через сорок пять минут собрал учительственным жестом листки, он воскликнул, глядя в Киссину работу:
– Это что ещё за явление!
Оказалось, что Кисса писать не очень-то, а всё, что она успела перерисовать у соседа по парте – это «за явление», написанное через раздельно и с ятем на конце. Капитоныч чуть не прописал Киссе ижицу, но она как всегда выкрутилась и вылезла вон через форточку. Глянул же в писанину Адамовича, оказалось, что капитан – читать не очень-то, а потому он поспешил пробормотать «отлично» и сунул сочинение в несгораемый шкаф.
А тут как раз (два, три) захватчики вернулись с добычей. Это была даже не пленная турчанка с миндалевидными очами (очевидными миндалинами), пугливая, как лань, а пигалица, девица Протеина – ясно дело, чья сестра. Если же не ясно – справка из личного дела оной девицы: всю сознательную жизнь мечтала она выйти за иностранца, чтобы носить иностранную фамилию, двадцать пар туфель и ресницы без комочков. Всё это оказалось неосуществимым, окромя, пожалуй, фамилии. Востренький носик побывал в умных словарях, и Аленка Белкова превратилась в мисс Альбину Протеину; это гордое имя весьма украшало кикиморью фигурку, похожую (по некоторым классификациям) даже не на стиральную, а на гладильную доску.
Капитан радостно запотирал руки и предложил устроить немедленный допрос. Для чего посоветовал вытащить из Альбининого рта кляп, но тощих рук ее не развязывать во избежание рукопашной.
Оказалось, что Кисса писать не очень-то…
Никакого Рукова Пашу она не знает, – начала невкусно плеваться словами Протеина. Взяли ее без поличного, с Поличным она рассталась уже давно, недели две назад, а то, что юноша из горного Тибета убил юношу из Горного университета – про то она сама только вчера услышала и к этой истории никак не причастна.
– Тибе-мине, – запутался Капитоныч, – тебе-то не об этом надо говорить. Мене-то интересно знать, куда злодеи увезли внучку-жучку.
Тут посыпался такой отвратительный и бессвязный горох, что Дарницкий, не дожидаясь приказания, взял на себя ответственность и залепил этой ответственностью ответчице рот.
Все вздохнули с облегчением, даже Кисса через клетчатое витражное стекло.
Тогда Капитон Капитоныч полез в карман за словом, достал спичку и подержал ее перед лицом присутствующих – маленькую такую речь. Безумицу надлежало образумить в соответствующей камере, там ей будет оказано лечение в усыпленном состоянии, затем – вдето в ухо особое кольцо, по которому девицу опознают во время следующего захвата. И уж потом – здравствуй, свобода!
Дарницкому же, Нарезному и Бабаевскоему предстояло на ночь глядя (или же – несмотря на ночь) отправиться в гости к собаководам (или, как выяснилось позднее, в резиденцию иностранного резидента).
17
В дороге Матвею вспомнилось:
«Он устало смотрел, как она обувается, ладно, ничего не попишешь, раз уж всё решено. Она торопилась, пока оба всё-таки чего-нибудь не передумали. И старалась не поднимать к нему глаз.
Из кухни как нарочно выглянула его мама – в очередной раз позвать на чай с пирогами. Мама всё поняла быстрей, чем они успели навесить маски непринужденности.
– Душенька, ты, как филолог, конечно, должна помнить: я вот хожу несколько дней, и в голове у меня вертится фраза: «В одну упряжку впрячь неможно… кого-то и трепетную лань». Кого? – ловко вынырнула мама из вопроса о чаепитии.
– Коня, конечно же, коня, – машинально взглянула она, поняв вопрос не то превратно, не то – в самый раз.
И попросила у него, уже открыв входную дверь:
– Я, кажется, забыла в комнате… расческу…
И пока он ходил в комнату, выпалила (уже на лестничной площадке – чтоб не догнали с ответом):
– А у меня почему-то в последние дни другая фраза вертится: «Не суждено, чтобы сильный с сильным соединились бы в мире сем». Не помните, как там дальше? – последнюю фразу скрасила доброй усмешкой, чтобы никого не обидеть, но обнять добрую женщину-маму всё-таки не решилась.
И метнулась по лестнице вниз.
– А расческу я не нашел, – только и смог объяснить он, когда мама растерянно захлопнула дверь[1]».
В дороге Матвей не думал ни о Фенечке, ни о Косте. Угораздило его сесть на какой-то почтово-багажный (ближайший по времени, но ползущий до его родного города двадцать часов противу обычных девяти). Зато будет время всё обдумать и успокоиться. Успокоился он сразу, а думать не хотелось.
Единственный пассажирский вагон населяли кроме него две пожилые проводницы да грустный старик профессорского вида.
Но на какой-то станции с криками и грохотом ворвались штук пять баульных бабок и начали занимать «места получче». Почему-то их раздразнили неоткидывающиеся кресла: желая немедленно улечься спать, бабки принялись выламывать спинки, ссылаясь на какой-то там прошлый раз. Сделав дело еще до того, как тронулся поезд, они стали было укладываться, но тут какая-то вспомнила: я ж задом не могу! – и метнулась к другому ряду, где кресла смотрели обратно:
– Сынок, мы в какую сторону едем?
Если мир в одночасье лишится дураков (почему-нибудь или чудом), он взлетит на воздух, приобретя райскую невесомость.
На вокзале на подоконнике, где ему пришлось провести хвостик ночи, Матвей прочитал: «Мужской образ – поиск и смерть; женский – творение и рождение». Синим фломастером и едва ли не хромающей орфографией. Явно не Мирча Элиаде писал. Но может быть, кто-то из начитавшихся.