Через многие годы Сковорода, даря своему слобожанскому знакомому Федору Ивановичу Дискому рукопись «Убогий жайворонок», вспомнил давнюю встречу с его родителем: «Иоанн, отец твой, в седьмом десятке века сего… в городе Купянске первый раз взглянул на мене, возлюбил мене… Воистину прозрел дух его прежде рождества твоего, что я тебе, друже, буду полезным. Видишь, коль далече прозирает симпатия».
Диские владели в купянских степях селом Дисковка и слободой Юрьевка, в которых Сковорода, вполне возможно, бывал. Где-то на рубеже нового столетия Федор Иванович Диской переселился на постоянное жительство в Москву. До конца своих дней он, как свидетельствует современник, имел «благоговейное почтение» к памяти Григория Саввича, а «сочинения Сковороды были самым любимым его чтением». В круг столичных знакомых Диского-младшего входили люди, широко известные в научном мире. В частности, он был знаком со знаменитым археографом и исследователем древнерусской письменности К. Ф. Калайдовичем. Так же как Ковалинский и Томара, Дпской способствовал распространению в столичных кругах сведений о малороссийском философе и его сочинений.
Представляет интерес еще один слобожанский «адрес» Сковороды: дом помещика И. И. Мечникова. (Это тот самый род, из которого происходит выдающийся отечественный ученый Илья Ильич Мечников.) В XVIII веке Мечниковы владели землями в окрестностях Купянска. О дружбе этой семьи со Сковородой приводит сведения Гесс де Кальве, который был женат на дочери купянского Мечникова, Серафиме. (Вероятнее всего, именно семейные предания и явились для него главным источником при составлении биографического этюда о философе.)
Отношения Сковороды с многочисленными его слобожанскими друзьями и знакомыми были, однако, далеко не всегда безоблачными; это, кстати, мы можем почерпнуть из заметок того же Гесса де Кальве, приводящего подробности об одном из самых дальних хождений, которое в начале восьмидесятых годов предпринял пожилой уже странник. Имеется в виду его путешествие в Таганрог, к младшему брату Михаила Ковалинского Григорию. (Дорога в один конец даже по тем временам заняла очень большой срок — около года.)
Григорий Саввич был в жизни в общем-то очень выносливый, терпеливый и терпимый ко многому человек. Хватило же у него выносливости, чтобы совершить под старость такое вот затяжное хождение! Но одного он никак не выносил, и с годами все более: неестественности, в каких бы формах она ни проявлялась. Во всем, что окружало его — будь то вещи или человеческие характеры, — ценил он точное соответствие природному назначению. Всяческая искусственность его раздражала, отвращала, доводя порой до гнева. Любя естественное в других, он и по отношению к себе требовал от окружающих поведения чистого, недвусмысленного. Да, он нищ и незнатен, но, кажется, он тоже не обделен своей долей со стола премудрости. Оп, слава богу, не бродячий шут, не паяц, по подкормок при дворах и хоромах, не какая-нибудь заморская мартышка напоказ!
А что получилось в Таганроге?! Сотни верст бодро отшагал старик, согреваемый предчувствием встречи с бывшим своим учеником, а вот встреча вышла такою, что почти сразу бросился он назад, по еще отчетливым своим вчерашним следам.
Правда, началось все как нельзя лучше. Его так долго ждали, уже и не чаяли увидеть у себя! Он все такой же, Григорий Саввич, молодой да веселый, года его не берут!..
Вот в чистой рубахе, омытый от дорожной пыли, обласканный хозяевами, странник сидит под вечер в комнате, при свежем морском ветерке, задувающем в окно, сидит, наслаждаясь дружеской беседой. А между тем маленький провинциальный Таганрог уже весь взбудоражен. Слуги носятся с приглашениями. Приглашенные ждут не дождутся назначенного часа. Одичавший в бездействии слух провинциала любую свежую весть принимает как-то наискось и набекрень. Предположения родились лихие: говорят, что к Григорию Ковалинскому собственной персоной пожаловал бывший фаворит императрицы Елизаветы; иные же говорят, что пришелец — не кто иной, как ловко перерядившийся в бродяжку мастер черной магии — тот самый, что, как известно, в Петербурге на целую неделю заморозил взглядом жену старшего Ковалинского.
И жутковато идти на погляд этакого живого монстра, и не пойдешь — обидно!..
Посреди беседы что-то вдруг забеспокоило Григория Саввича: к чему бы эти шумы, шушуканье, поскрипывание половиц? И эти люди, совершенно незнакомые, но с таким одинаковым глуповато-выжидательным выражением на физиономиях!
Рассаживаются. В упор разглядывают его. Шепчутся. Покашливают. Ждут. Нука, что за диковинную речь произнесет этот Сковорода?
Но тут он как раз и замолк.
Народу в комнате все больше. Вновь входящие недоуменно озираются: отчего такая неестественная тишина? Неопытному в светских приемах хозяину тоже как-то не по себе. Он пытается представить присутствующим угрюмого гостя, сбивается на высокопарность, совсем смешался.
— Я сейчас, сейчас, — мрачно бормочет Григорий Саввич и мелкими шажками продвигается к двери.
Вот он на улице, во тьме. Почти бегом, нелепо и гневно размахивая руками, пересекает широкий двор. Остановился на пороге заброшенного сарая, идет на ощупь, натыкается на что-то громоздкое. Это, кажется, кибитка. И, свернувшись калачиком на ее жестком сиденье, чувствует себя мальчиком-сиротой, заброшенным в чуждый мир…
Так или примерно таким же образом Сковорода убегал не однажды. Вот эпизод из другого биографического этюда, почти дословно повторяющий таганрогское происшествие: Григорий Саввич в дружеском собрании пересказывал однажды содержание своей новой книги. «Вдруг дверь с шумом растворяется, половинки хлопают, и молодой X., франт, недавно из столицы, вбегает в комнату. Сковорода при появлении незнакомого умолк внезапно. «Итак, — восклицает X., — я, наконец, достиг того счастья, которого столь долго и напрасно ждал! Я вижу, наконец, великого соотечественника моего, Григория Саввича Сковороду! Позвольте…» — И подходит к Сковороде. Старец вскакивает; сами собою складываются крестом на груди его костлявые руки; горькой улыбкой искривляется тощее лицо его, черные впалые глаза скрываются за седыми нависшими бровями, сам он невольно изгибается, будто желая поклониться, и вдруг прыжок, и трепетным голосом: «Позвольте, тоже позвольте!» — И исчез из комнаты. Хозяин за ним; просит, умоляет — нет! «С меня смеяться!» — говорит Сковорода и убегает. И с тех пор не хотел видеть Ха».
Кто этот X., так резко и запанибратски налетевший на Григория Саввича, автор очерка не сообщает. Известно, что событие произошло в доме харьковского аптекаря Петра Федоровича Пискуновского.
О том, что странствующий старец в последние десятилетия своей жизни неоднократно навощал этот дом, сохранилось несколько сведений. Самое подробное из них — в заметках о Сковороде харьковского литератора Ивана Вернета, о котором здесь тоже следует упомянуть.
Странным и экзотическим существом был этот выходец из Швейцарии — Иван Филиппович Вернет. В юные лета он числился чтецом у Суворова (который его, видимо, за какие-то особенности характера упорно именовал Филиппом Ивановичем). Потом служил гувернером в различных харьковских домах, занимался журналистикой. Вернета увлекали идеи Руссо об опрощении, но в то же время он стыдился своей бедности и, обожая комфорт, предпочитал роль краснобая нахлебника в богатых домах. В быту он слыл чудаком. Харьковчане нередко видели его во время необычного купания: Вернет залезал в воду во всей одежде, потом сушил ее на прибрежных кустах и, пока она сохла, сам стоял в реке, читая газету.
Сковороду он недолюбливал. Григорий Саввич отвечал Вернету тем же. Эта их взаимная неприязнь отчетливо проглядывает в заметках последнего о философе.
И в то же время, не любя Сковороду, Вернет постоянно стремится подражать ему в образе жизни: всячески афиширует свое пристрастие к странничеству, выставляет себя суровым нелюдимом. В своих писаниях он то и дело сравнивает себя со Сковородой; и эти сравнения, как правило, весьма легкомысленного характера. Вот одно: «У меня один конек с покойным Сковородой. Надобно, чтобы любил тех, у коих обедаю».