Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Сам? Зачем?

– Тебе этого не понять, хозяин, – сказал он, пожав плечами. – Я уже говорил, что нет профессии, которой я не попробовал. Случилось мне и гончарным делом заняться. Это ремесло любил я без памяти. Представляешь: берешь пригоршню глины и делаешь из нее все, чего только душа пожелает! Фррр! Круг и глина летят, как шальные, а ты сидишь над ними и говоришь: сделаю-ка я кувшин, сделаю тарелку, сделаю светильник, самого черта сделаю! Вот что значит – быть человеком! Свобода!

Зорбас позабыл о донимавшем его море, не грыз больше лимон, взгляд его прояснился.

– Ну а с пальцем что ж?

– Мешал работать на круге: путался то и дело, досаждал задумке. Взял я тогда топор…

– Больно не было?

– Как же не было?! Я что, бревно, что ли? Конечно было, как и всякому человеку. Но он мешал работать, и пришлось отрубить. Так-то!

Солнце зашло, море слегка успокоилось, облака рассеялись. В небе засияла звезда Венера. Я смотрел на небо, на море и думал… Любить столь сильно, чтобы взять топор, подвергнуть себя мучению и отрубить… Но я скрыл волнение и, засмеявшись, сказал:

– Плоха эта система, Зорбас! Так вот и один отшельник, если верить житиям, увидал как-то женщину, впал в соблазн и схватился за топор…

– Да пропади он пропадом! – прервал Зорбас, догадавшись, чту я хотел сказать. – Это отрубить?! Да чтоб он сгинул, придурок! Это благословенное, никогда помехой не бывает…

– Неужели? – не унимался я. – Бывает, и даже очень…

– Чему?

– Тому, чтобы войти в Царство Небесное.

Зорбас искоса насмешливо глянул на меня:

– Да это же, недотепа, и есть ключ от кущей райских!

Подняв голову, он пристально посмотрел на меня, словно стараясь понять, чту я думаю о загробной жизни, о Царстве Небесном, о женщинах и попах, но, видать, был не в силах понять еще многих вещей, а потому задумчиво покачал своей седой, словно изъеденной шашелем, головой и сказал:

– Скопцам дорога в рай заказана!

И погрузился в молчание.

Устроившись поудобнее в каюте, я взял книгу – властителем моих дум все еще был Будда – и принялся читать «Разговор Будды с пастухом», в последние годы дававший душе моей покой и уверенность.

«Пастух. Еда моя готова, овцы доены, хижина на запоре, огонь горит в очаге. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!

Будда. Нет мне боле нужды в еде и молоке, ветры – моя хижина, угас мой очаг. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!

Пастух. Есть у меня волы, есть и коровы, есть луга, от отца унаследованные, есть и бык, покрывающий телок. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!

Будда. Нет у меня ни волов, ни коров. И лугов нет. Ничего нет у меня. И не боюсь я ничего. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!

Пастух. Есть у меня молоденькая пастушка, покорная и верная. Уже годы прошли, как она – жена моя, и любо мне играть с нею по ночам. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!

Будда. Душа у меня покорная и верная. Вот уже годы, как закаляю я ее и учу играть со мною. А ты, небо, изливайся дождем, сколько тебе угодно!»

Я слушал эти голоса, мало-помалу погружаясь в сон. Снова поднялся ветер, и волны разбивались о стекла иллюминатора. Я покачивался, как бы и обладая телом, и в то же время растворяясь легкой дымкой, где-то между сном и явью. Волны перешли в сильную бурю, которая затопила луга, а волы, коровы и бык утонули. Ветер сорвал с хижины крышу, задул очаг, женщина издала вопль и замертво рухнула в грязь. Пастух затянул причитания, кричал, но разобрать слова было невозможно. Он все кричал, а я все глубже погружался в сон – плавно, словно рыба в море.

Когда я проснулся на рассвете, Великий остров простирался справа, суровый и гордый, и умиротворенные горы вырисовывались сквозь дымку в лучах утреннего солнца. Сочно-синее море клокотало вокруг.

Закутавшись в толстое коричневое одеяло, Зорбас пожирал глазами Крит. Взгляд его метался с гор на равнину, а затем внимательно ощупывал побережье. Казалось, эти места были знакомы ему, и теперь он мысленно с радостью вновь прохаживался по ним.

Я подошел к Зорбасу, положил руку ему на плечо и сказал:

– Судя по всему, тебе уже приходилось бывать на Крите, Зорбас. Ты разглядываешь его как старого знакомого!

Зорбас безразлично зевнул. У него не было ни малейшего желания поддерживать разговор.

Я засмеялся:

– Лень разговаривать, Зорбас?

– Нет, не лень, хозяин. Трудно.

– Трудно?

Зорбас ответил не сразу. Его взгляд снова медленно заскользил по берегу. После ночи, проведенной на палубе, с его седых курчавых волос капала роса. Глубокие морщины на его щеках, на подбородке и на шее просвечивались теперь солнечными лучами до самого дна.

Наконец толстые обвислые, как у козла, губы Зорбаса шевельнулись.

– Утром мне трудно рот раскрыть. Не могу разговаривать. Прошу прощения.

Он замолчал и снова уставился своими круглыми глазами в критские берега.

Зазвенел гонг, приглашая к утреннему кофе. Помятые, бледно-зеленые образины стали выползать из кают. Женщины со свисающими набок, готовыми развалиться прическами, пошатываясь, пробирались от столика к столику, источая запах рвоты и духов, с помутневшим взглядом, испуганным и обалдевшим.

Сидя напротив меня, Зорбас с животным наслаждением потягивал кофе, мазал хлеб маслом и медом и ел. Лицо его прояснилось, успокоилось, очертания рта стали мягче. Я тайком наблюдал, как он мало-помалу освобождается от дремы и молчания, а глаза его начинают играть.

Зорбас закурил сигарету, блаженно затянулся, и из его волосатых ноздрей заклубился голубой дымок. Он подогнул под себя правую ногу, уселся по-восточному и теперь был уже в состоянии вести разговор.

– Приходилось ли мне бывать на Крите? – начал он, смотря прищуренными глазами в окно на Псилорит[14]. – Да, я здесь не впервой. В девяносто шестом я был в полном расцвете сил. Волосы и борода у меня были такими, какими их создала природа, – черными как смоль, а во рту – все тридцать два зуба, и когда я напивался, то съедал закуску вместе с тарелкой. И надо ж было нечистому устроить так, что в ту пору Крит снова поднялся!

Был я тогда бродячим торговцем. Ходил по македонским селам, продавал всякую мелочь, брал вместо денег сыр, шерсть, масло, кроликов, кукурузу, перепродавал и зарабатывал вдвойне. На ночь останавливался в каком-нибудь селе: места, где переспать, я знал, потому что нет села, в котором не сыщется сердобольной вдовы – спасибо ей! Давал я ей моток ниток, гребень или платок (черный, разумеется, в память о покойнике) и спал с ней. Дешево!

И дешево было, и жизнь была прекрасная, хозяин! Но дьявол не дремлет, и Крит снова взялся за ружье. Ах, чтоб тебе неладно было! – говорю я. И когда этот Крит оставит нас наконец в покое! Бросил я нитки и вдов, взял ружье и вместе с другими повстанцами отправился на Крит.

Зорбас умолк. Мы проплывали мимо тихой песчаной бухты: набегавшие волны плавно ложились на ее изгиб, даже не разбившись, и оставляли только легкую пену на песке. Тучи рассеялись, светило солнце, и суровый Крит умиротворенно улыбался.

Зорбас посмотрел на меня, насмешливо прищурив глаза:

– Ты, наверное, думаешь, хозяин, что сейчас я стану рассказывать, сколько турецких голов отрезал и сколько турецких ушей заспиртовал, как было тогда в обычае на Крите? Выкинь это из головы – надоело, да и стыдно. И что это за безумие было, думаю я сейчас, когда набрался ума-разума, что за безумие было бросаться на человека, который ничего плохого тебе не сделал, грызть его, отрезать нос и уши, вспарывать живот, да еще звать Бога на помощь – иными словами, чтобы Он тоже отрезал носы и уши и вспарывал животы? Но тогда кровь во мне так и кипела – разве до рассуждений было?! Чтобы рассуждать мудро да по совести, нужны покой, преклонные годы и беззубый рот. Беззубому легко говорить: «Постыдитесь! Не кусайтесь!» Но если у тебя все тридцать два зуба… В молодые годы человек – хищный зверь, лютый зверь-людоед!

вернуться

14

Псилорит (античная Ида) – гора в центральной части Крита с самой высокой вершиной на острове (Тимиос Ставрос – 2,456 м).

6
{"b":"215352","o":1}