Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Через несколько минут пот уже струится у меня из-под мышек и становится теплее, – радостно говорил профессор.

В такие вот жуткие дни и получил я телеграмму Зорбаса. Вначале я разозлился. Мир гибнет, жизнь, честь и душа человеческие в опасности, а тут – на тебе! – телеграмма, зовущая за тысячи миль взглянуть на распрекрасный зеленый камень! «Будь проклята красота, потому что она бессердечна и никакого дела нет ей до страдания человеческого!» – сказал я.

И вдруг я вздрогнул. Гнев уже улегся, и я с ужасом понял, что этот бесчеловечный призыв Зорбаса находит отклик в другом, звучащем внутри меня бесчеловечном призыве. Хищная птица взмахнула внутри меня крыльями, собираясь взлететь.

Однако я не поехал. Опять не дерзнул. Не пустился в путь, не откликнулся на прозвучавший внутри меня божественный зверский призыв, не совершил благородного безумного поступка. Я последовал за холодным голосом человеческой логики, взял перо и написал Зорбасу, объясняя ему…

А он ответил: «Ты, хозяин, извини, – бумагомаратель! Ведь и ты тоже мог, несчастный, раз в жизни взглянуть на прекрасный зеленый камень, но ты его не увидел. Бог свидетель, иногда, когда делать нечего, я сижу и думаю: „Есть ад или нет его?“ Но вчера, получив твое письмо, я сказал: „Конечно же, для некоторых бумагомарателей ад должен быть!“»

Воспоминания стремительно понеслись, толкая друг друга. Пора навести в них порядок. Описать невероятные похождения Алексиса Зорбаса с самого начала. Даже самые незначительные события, связанные с ним, оставались сиять в памяти моей чистые, подвижные и драгоценные, словно пестрые рыбки в прозрачном летнем море. Ничего из того, что было связано с ним, не умерло во мне. Будто все, к чему прикасался Зорбас, обрело бессмертие, однако в эти дни я внезапно ощутил тревогу: вот уже два года писем от него не было, а ему было уже за семьдесят, – может быть, с ним стряслась какая-то беда. Да, конечно же, с ним стряслась какая-то беда – иначе почему мной вдруг овладела настоятельная потребность описать все, что связано с ним, вспомнить все, что он говорил и что делал, запечатлеть все это на бумаге, чтобы ничто не исчезло. Я словно желал заклясть смерть – его смерть. Боюсь, что книга, которую я пишу, – не книга, а поминки.

Ей присущи все характерные признаки поминок. Разукрашенный поднос, а на нем – кутья, густо посыпанная сахаром, с выложенными буквами имени АЛЕКСИС ЗОРБАС. Я смотрю на это имя, и тут же передо мной вскидывается, волнуя мысли, синее море у побережья Крита. Разговоры, смех, танцы, опьянение, заботы, неспешные беседы по вечерам, круглые глаза, которые нежно и насмешливо смотрят на меня, словно приветствуя при встрече и прощаясь каждую минуту навсегда.

И подобно тому, как в минуты, когда мы смотрим на разукрашенный поминальный поднос, словно вереницы летучих мышей, виснут в пещере нашего сердца воспоминания, – теперь, вопреки моему желанию, с самого начала с тенью Зорбаса слилась другая горячо любимая тень, а за ней нежданно еще одна тень – тень падшей, бесчисленное множество раз размалеванной, бесчисленное множество раз заласканной женщины, которую повстречали мы с Зорбасом на песчаном берегу Крита у Ливийского моря.

Конечно же, сердце человеческое – глубокая закрытая яма, наполненная кровью. Едва она открывается, к ней спешат, чтобы напиться и ожить вновь, все жаждущие, безутешные тени людей, которых мы любили. Они собираются вокруг нас, и в воздухе становится темно. Они спешат испить крови нашего сердца, зная, что иного спасения для них нет. А впереди всех своими огромными шагами бежит Зорбас, расталкивая прочие тени, потому что он знает: это по нему справляют сегодня поминки.

Дадим же ему нашей крови и оживим его! Сделаем все, что в наших силах, чтобы пожил еще немного этот необычайный едок, пьяница, трудяга, бабник и бродяга. Самая широкая натура, самое уверенное тело, самый свободный клич, слышанный в жизни моей…

I

Впервые я увидел его в Пирее. Я приехал в порт, чтобы сесть на корабль и отправиться на Крит. Близился рассвет. Шел дождь. Мощные порывы сирокко[3] доносили брызги с моря до самой кофейни. Стеклянные двери были закрыты, внутри стоял тяжелый запах человеческих тел и шалфея. Снаружи было холодно, и стекла запотели от дыхания людей. Моряки в коричневых тельняшках из козьей шерсти, просидевшие здесь всю ночь напролет, пили кофе и шалфей, время от времени поглядывая сквозь мутные стекла на море.

Рыба, доведенная порывами бури до полной одури, ушла в глубину, где царило спокойствие, и выжидала, пока мир наверху угомонится, а забившиеся в кофейни рыбаки тоже выжидали, когда ненастье минует и осмелевшая рыба всплывет поклевать на поверхность. Косороты, морские скорпионы, скаты возвращались на покой из ночных набегов. Светало.

Стеклянная дверь отворилась, и в кофейню вошел приземистый, с осунувшимся лицом портовый рабочий – с непокрытой головой, босой, весь в грязи.

– Эй, Костантис! Как жизнь, старина? – крикнул старый морской волк в голубой куртке.

Костантис зло сплюнул.

– Да разве это жизнь?! Утром – в кафешку! Вечером – домой! Утром – в кафешку! Вечером – домой! Вот и вся жизнь. Нет работы!

Кто-то засмеялся, а остальные только покачали головами и выругались.

– Жизнь пожизненна! – изрек усач, поднаторевший в философии Карагеза[4]. – Пожизненна, будь она проклята!

Нежный зеленовато-голубой свет просочился сквозь грязные стекла, проник в кофейню, повис на руках, на носах, на лбах, метнулся к очагу, вспыхнул в бутылках. Электричество утратило силу, и хозяин кофейни, утомленный вконец всенощной бессонницей, вяло протянул руку и повернул выключатель. На какое-то время воцарилось молчание. Взгляды всех устремились наружу – в заляпанный грязью день. Было слышно, как там, снаружи, с глухим рычанием разбиваются волны, а внутри, в кофейне, урчит наргиле[5].

Старый морской волк вздохнул:

– Эх, как там капитан Лемонис? Храни его, Боже!

Он зло глянул в сторону моря и, кусая седой ус, прорычал:

– Вот кто разлучает мужиков и баб! Будь ты неладно!

Я сидел в углу. Было холодно, и я заказал еще один стакан шалфея. Хотелось спать. Я боролся со сном, с усталостью и с утренней печалью наступающего дня. Сквозь мутные стекла было видно, как порт просыпался, ревя пароходными сиренами, и как там снуют повозки и лодочники. Я все смотрел и смотрел, и густая сеть, сплетенная из моря, дождя и того, что называют дальней дорогой, окутала душу мою.

Взгляд мой застыл на черном носу огромного парохода, от фальшборта и ниже все еще погруженного в ночь. Шел дождь, и было видно, как его нити вяжут небо с грязью.

Я смотрел на черный корабль, на тени и дождь, печаль моя мало-помалу обретала лицо, пробуждались воспоминания, и сквозь воздушную сырость все отчетливей проступал образ любимого друга, создаваемый дождем и чувством нежной привязанности. Когда это было? В прошлом году? В другой жизни? Вчера? Сюда, в этот же порт я приехал проститься с ним. Помню, вот так же шел дождь, было холодно, светало. И снова встревоженно забилось сердце.

Медленно действующему яду подобно прощание с дорогими нам людьми. Уж лучше сразу, одним махом, обрубить все и снова остаться в родной стихии человека – в полном одиночестве. Но тогда, в то раннее дождливое утро, я все не мог расстаться с другом. Позже – к сожалению, слишком поздно – я понял почему. Мы поднялись на пароход и присели в каюте среди беспорядочно сваленных чемоданов. Он думал о чем-то своем, а я долго и упорно смотрел на него, словно желая запечатлеть в памяти его образ по частям: исполненные света зелено-голубые глаза, мягкое юношеское лицо с изысканно-гордым выражением и особенно – аристократические руки с длинными пальцами.

В какое-то мгновение он ощутил на себе мой порывисто и жадно скользящий взгляд, обернулся и глянул с тем насмешливым видом, который напускал на себя, когда хотел скрыть волнение. Искоса глянул на меня, понял все и, чтобы рассеять печаль расставания, спросил с иронической усмешкой:

вернуться

3

Сирокко – горячий ветер, дующий из пустынь Северной Африки.

вернуться

4

Карагез (тур. «черноглазый») – персонаж театра теней в Греции, Турции и других странах Востока. В обыденной речи Карагез стало нарицательным именем, означающим смешного человека и зачастую глупца, несмотря на то что этому образу в значительной мере присущ подлинный живой народный юмор.

вернуться

5

Наргиле (перс.) – прибор для курения табака (листьев), представляющий собой систему сосудов и соединительных трубок.

2
{"b":"215352","o":1}