Он купил стакан урюка. Я обдирал зубами оранжевую вязкую кожицу, разгрызая косточки, добывал сладкие ядрышки, а он говорил, что собирается уехать в Среднюю Азию. Города там сплошь в садах. Полным-полно винограда, яблок, персиков, грецких орехов. Базары богатющие, красочней жар-птицы. Все отдают почти задаром, кроме персидских ковров. Уехать. Поселиться. Счастье. Мамка пусть торчит подле Лукерьи Петровны, раз ей нравится тратить свою молодость на эту своевластную старуху. А если пожелает переселиться к нам – всегда примем.
Я размечтался о Средней Азии. При упоминании о бабушке невыносимой показалась жизнь в Железнодольске: тычки, ярость, корёный хлеб.
У крыльца мать подала мне мороженое. Отец прохаживался около нас, и она, склоняясь и закрывая бушлат газетой, как бы не закапал мороженым, шепотом выведывала, о чем мы с ним разговаривали. Я не смог умолчать о Средней Азии. Мать грустно усмехнулась:
– Дальше вокзала не уедешь. Коль он не довез тебя до машинно-тракторной станции… Через пруд переправились и обратно с тобой вернулся… Ни в какие Ташкенты сроду не увезет. А увезет – горюшко будешь мыкать. Не прибежишь домой, там и сгинешь.
Судья спросил, с кем я пойду жить. Перед этим мне велели встать в проходе между длинными желтыми скамьями.
Я взглянул на отца. В его глазах надежда, ласка, тревога.
Я потоптался на толстой половице и сел возле матери.
Со стороны Железного хребта несся перевальный ветер.
Он был твердый, неотвязный, гнал нас с многоглавой базарной горы.
Мать должна была радоваться, что ее развели, что я с нею, а она, семеня по склону, все кручинилась, что теперь я безотцовщина и что не будет у меня настоящего детского счастья, если даже она определится за сознательного человека.
Глава двенадцатая
Не знаю, по собственной ли охоте или по заданию школьного комитета комсомола, но только так произошло, что Костя Кукурузин стал пионервожатым того самого четвертого класса, в котором я учился.
Вечерами Костя пропадал в гимнастическом зале клуба железнодорожников. Поднимался под потолок по канату; разведя руки в стороны, зависал крестом на кольцах; делал на турнике склепку; работая на коне, обтянутом толстой, коричневой, до глянца отполированной кожей, стриг в воздухе вытянутыми в струнку ногами.
Наверно, ему показалось, что наш класс больше всего нуждается в физической закалке, поэтому он решил заняться с нами гимнастикой. Немного погодя он выделил среди нас ловких и сильных, и мы начали готовить пирамиду, контуры которой напоминали доменную печь. Во время октябрьского утренника мы соорудили эту пирамиду перед всей школой, и нам долго с восторгом хлопали, но то было позже, а до утренника мы собирали цветные металлы на скрапной площадке завода, пилили дрова вдовам и старухам, помогали рыть картошку семьям, где было много голопузой детворы и лишь один кормилец. Однако сильней всего запала мне в душу неделя, когда мы с Костей готовились к сбору денег для помощи детям республиканской Испании и собирали эти деньги.
Костя был уверен – и убедил меня, – что если мы оденемся чисто, торжественно, будем в красивых «испанках» да, входя в комнаты, будем вскидывать над плечом кулак и с воинской четкостью произносить приветствие «рот фронт», то нас будут встречать сердечно, и всех будет трогать наше обращение, и мы соберем огромную сумму.
Видя, что мне позарез нужна «испанка», и не какая-нибудь сатиновая, с помпоном из ниток мулине, а шерстяная, краснокантовая, с шелковой кисточкой на переднем уголке, мать дала бабушке червонец и велела нам идти на толкучий рынок.
Хотя наказ матери был точен и строг, бабушка все подводила меня к портнихам-надомницам, продававшим сатиновые и фланелевые «испанки», а едва я кидался к мужчине, – он носил на растопыренной пятерне синюю шерстяную «испанку», точь-в-точь такую, о которой я мечтал, – бабушка силой утягивала меня в толпу.
Для бабушки было важно не то, чтобы выполнить поручение дочери, и не то, что мне нужна была красивая дорогая «испанка», а то, чтобы выкроить из червонца рубликов семь на бутылку водки, на подсолнечные семечки, на белый в черную крапинку ситцевый платок.
Червонец она засунула в карман своей длинной, до пят, юбки, и он там умопомрачительно трещал, когда она проверяла, не исчез ли он. Но как мои глаза ни искали меж складок юбки разрез, ведущий в этот карман, они его так и не обнаружили; на худой случай, я думал, что попробую вырвать червонец из юбочного кармана. Тогда я решился на хитрость. Кадыкастый старик по дешевке продавал командирскую пилотку. Пилотка была поношенная. Я сказал, что если ее умело перелицевать и слегка переделать, то получится замечательная «испанка». Бабушку обрадовало это предложение, и едва она достала червонец, я выхватил его и удрал, а через несколько минут купил ту темно-синюю, краснокантовую, с шелковой кисточкой «испанку».
И действительно, встречали нас лучше некуда. Я входил первым. Белая до мерцанья рубашка и пламень галстука возникали в зрачках человека, встречавшего меня. Подойдя близко, я начинал видеть в еще сторожких, как дула, зрачках, «испанку» и красную каплю (кровь, да и только) ее кисточки. Но в следующий миг передо мной полностью были глаза, затеплившиеся вниманием, и тут же мой взгляд охватывал все лицо, и это лицо уже светилось расположением, доверчивостью и желанием не принести тебе огорчения. Зачастую это были женские зрачки, глаза, лица. И искал я именно их.
Мужчины работали или спали, возвращаясь из ночной смены. Спали они, спрятав голову меж подушек от немилосердного, разнозвучного, постоянного днем шума. А если кто-либо из мужчин встречал нас, то сначала в какой-то сумрачности, и в зрачки им не гляделось, да и ускользали они, затенялись; а после, никого за нами не увидав, кто им нежеланно ожидался, мужчины радовались, давали полтинник, рубль, а то и трешку, а если дома не было денег, оправдывались, бежали к соседям занимать и ни разу не возвращались с пустыми руками.
Женщины, когда мы уходили, занеся их фамилию и адрес в тетрадь и дав им расписаться, любопытствовали, где куплена моя «испанка» (у Кости была строгая, касторовая, без кисточки), мечтали завести такую своим чадушкам, хоть одну на всю ораву, иногда спрашивали, обращаясь к Косте, не из самой ли Испании мальчонка, и на его шутливый ответ, что я обыкновенный уральский русак, говорили, что не поверили бы ему, если бы я не шпарил очень бойко на нашем языке. Наверно, они лукавили тогда, а мы не понимали этого, а может, только я не понимал, однако через них я поверил в то, что моя «испанка» производила неотразимое воздействие.
Начинать сбор денег с нашего барака мы не решились. У знакомых просить всегда трудней: по-свойски легко выкручиваются, жалуются на нужду, выставляют из комнаты. Обойдя бараки всей улицы, мы затемно вернулись в свой барак.
Прямо напротив входных дверей была комната Кидяевых. Их отец, кочегар паровоза «овечка», любил объяснять свою национальность.
– Мы из народа эрзя. А есть еще у нас, у мордвы, народ меря.
У него было четыре сына: первый – Иван, второй – Пашка, третий – Федька, последний – Алешка. По именам он их не называл. Называл по цвету волос: Ивана – Черный черт, Пашку – Медный черт, Федьку – Русый черт, Алешку – Сохалыдый черт. Где он взял такой цвет, мне неизвестно, только волосы у Алешки были золотисто-каштановые.
Когда Кидяеву требовались сыновья, он выходил на крыльцо и громко кричал:
– Черный черт, Медный черт, Русый черт, Сохалыдый черт, сюда!
Кидяев и все его «черти» были дома. Он курил махорку, лежа на кровати, Федька и Алешка играли никелированными шариками в бильярд, установленный на табуретке, Иван решал задачи по тригонометрии, а Пашка рисовал акварелью его портрет.
Костя Кукурузин похвалился, что мы собрали страшно большую сумму, и покачал на ладонях пачку бумажных денег и хромовый кисет, увесистый от мелочи.
– Коль сборы крупные, пора закругляться, – весело предложил Кидяев.