— Отец, неужели ты превратился в женоненавистника?
— Не любую правду человек решается выставить на обзор другому человеку. Про обзор большинству — нечего говорить. Так-то. Наша мать обо мне забыла думать. Окромя Болт Бух Грея, для нее никто.
— Навет.
— Все тебе, сынок, наветы мстятся. Влюбилась. Трое детишек от него. Родней, чем я. Вот тебе и генофонд. До проклятой революции сержантов об этой штуке не слыхивал. И чтоб никогда не слышать. Революция? Что тогда контрреволюция?
— Вы давно с мамой встречались?
— Была свиданка полгода назад. Навроде ширмы посредь зала. Я с одного боку ширмы, она с другого. Лица друг друга видим — и все. Минут десять потолклись подле ширмы, мать ладошкой махнула: крой, мол, отсюдова. Я не ухожу. У ней в глазах бегство. Поговорить бы, наглядеться на нее, истосковался, спасу нет. Сердце из груди выворачивало. Пытка — не генофонд. Семьи разбили. Родители поврозь. Дети поодаль. Каску раз в месяц к сынкам допускают. Что там малышне без матери внушается, только САМОМУ известно. Производители выискались.
— Досада.
— Кабы досада — хорошо. Крах природного правила. Птицы и те парой живут, птенцов сами выводят, выкармливают, на крыло ставят, к перелетам готовят.
— Но, отец, не улучшать генофонд — крах Самии.
— Как, во имя чего, в каком роде? Ты видел среди зверей иль птиц калек? Здоровяки, красавицы… Выбраковка происходит без всякого вмешательства.
— Они, отец, не ведут войн, не работают на адских производствах, не пьют, не курят, наркотиками не колются, не развратничают, микробиологических опытов на них не ставят. Ты прав: как улучшать генофонд, ради чего, какими средствами? Практика генофонда сегодня вне доверия. Она для элитариев. Она, как горный кряж из шоколада, осуществляется во имя их обжорства эротического.
— Четко говоришь, сынок. Понимаешь, генофондисты-осеменители пьяными, почитай без исключения, зачинают ребятишек. Я что скажу? Генофонд хотите обогащать, дак здоровущих фермеров жените на прекрасных крестьянских девушках, рабочих — на работницах. Все слои народа должны продолжать свои линии в генофонде. И перекрестные, стало быть, браки. Генофондята вырастут, твои же, сказать, братишки, все в администраторы полезут. Кто сеять-жать будет, машины делать, агрегатами управлять? Индию ругают: касты, позор, пережиток феодализма або еще чего. А касты обеспечивают Индии лестницу быта и труда. Нет у них хозяйственной ступеньки, где бы не доставало работников. Токо опыт с генофондом — задача на столетия, на тыщи, поди-ка, лет. Живем-то уж миллионы лет.
— Четко говоришь, отец.
— Подтруниваешь?
— Хвалю.
— Ты не хвали. Нашему брату чихать на похвалу, как на детскую присыпку от пота. Болт Бух Греям нужно, чтоб их превозносили. Они балдеют от словословий, дак им и устраивайте… Ты помоги стране. Наши требования пусть удовлетворят.
Ковылко достал из кармана комбинезона свернутый вчетверо портрет главсержа. Оборотная сторона портрета была заполнена шарахающимися из стороны в сторону каракулями.
Пункт о незамедлительной отмене антисонина Курнопай прочел с восторгом, потому и вскинул над плечом кулак. Добавление к первому пункту Ковылко накропал карандашом (милая, конечно, отсебятина), оно вызвало у Курнопая ухмылку. Отец предлагал сохранить формулу антисонина на случай, ежели когда-нибудь космический корабль отправится в путешествие на прародину САМОГО. Чудны́ все-таки люди! Сколько лет неверие в САМОГО крутится в отцовом сознании, и внезапная приписка про неосуществимую скоро мечту.
Вторым требованием было возвращение к прежней рабочей смене — она не составляла больше трети суток на ядохимическом производстве. Опять же Ковылко приписал карандашом, что до ликвидации черных смогов смена не должна превышать шестой части суток.
Третий пункт воспринимался как извинение с привкусом мольбы: «Промежду нас совсем нету типов с корыстолюбивыми замашками, однако, сами посудите, господа державные сержанты, как трудяге ломить работу досшибачки без получек?» И тут отец не утерпел и добавил: «Покуда самийцы жили на подножном корму, у них был меняльный период. Завелись города — сразу деньги. Зря пишут, что они отпадут в обеспеченном обществе. На самом-то деле зажиточный человек держится за деньги цепче безработного, або трудяги с маленьким окладом».
Доказательство не пахло наукой, но Курнопай, которому втемяшивали в училище, что экономические отправления не зависят от психологии людей, согласился с отцом. Неожиданно для себя он решил, что все начинается с психологии, а также определяется ею, хотя хозяйственные структуры создают видимость о своем всесилии. Вдобавок он подумал о том, что если бы все определялось психологией народа, это было бы замечательно. Когда всему установитель одиночка или олигархия, тогда везде самовластие единицы или групповая психология. Прежде чем Курнопаю далась эта мысль, в его воображении промелькнули храм Солнца с чуть сутуловатым юношей, задравшим лицо к скульптурным картинам на песчанике (юноша — Черный Лебедь, будущий Главный Правитель), и затуманенно довольный Болт Бух Грей, сидящий на мужском символе из базальта, скрытом, как и две девчонки — Кива Ава Чел и Лисичка, под шелком знамени.
Взаимосвязь воображенных Курнопаем правителей невольно преобразовалась в сексрелигию. Будь кто-нибудь из них по-фермерски нравственным, продолжалась бы вековечная мораль, обусловленная строгими обычаями земледельческих народов и охотничьих племен. А закабаление промышленных рабочих, оно, наверно, возникло под воздействием мировых империй, тысячелетиями относящихся к народам, будто к преступникам, приговоренным к пожизненной каторге.
Кто-то притормозил движение его рассудка. Не ошибся. Притормозил в момент, когда он приближался к выводу, что горстка сержантов, с молодой ловкостью прикрываясь именем САМОГО, благими намерениями, наукой, изловчается притворничать еще искусней, чем закоренелые политиканы, потому и превратила народ в этаких сиамских близнецов, один из которых трудробот, другой сексробот.
Тому, чье вмешательство в мир его сознания он ощутил повторно, понадобилось это не столько для прикрытия Сержантитета, сколько для защиты Болт Бух Грея.
Курнопай смутился. Ему помнились и отречение от Болт Бух Грея, и интеллектуальная обольщенность, вызванная его державной и космической философичностью. Чтобы оправдаться перед совестью, Курнопай мысленно сказал: «Я нападаю на Бэ Бэ Гэ, не отвергая в нем деятеля и мыслителя. Здесь лишь в малой мере вина держправа. Здесь (мудрец этот Ганс Магмейстер!), пожалуй, террор аппарата. Правитель только ставит задачи. Подчиненный ему аппарат может быть ленивым, завистливым, подлым, умеющим их извращать и бойкотировать».
— Сынок, дополнения ты после обмозгуешь, — послышался нетерпеливый голос Ковылко. — Я вылез в руководители забастовкой. Поправки накалякал…
— Ты, отец, не оправдывайся. — У Курнопая создалось впечатление: не заговори Ковылко, ему бы, едва он выразил свое отношение к Болт Бух Грею, что, несомненно, было воспринято, открылось, кто затормозил движение рассудка.
— Сынок, читай пункт о семье и браке.
Напоминания не раздражали Курнопая. Тревожится Ковылко, как бы головорез номер один не переменился. Невзирая на желание успокоить отца, стремился осуществить свою пытливость, вот и спросил САМОГО, не ОН ли пооберег Болт Бух Грея от неприятия им, Курнопаем, его благотворных устремлений. И когда эфир, куда, видя вдали то мраморное здание, Курнопай излучил свой вопрос, промолчал, да еще и со значением недовольства, лишь тогда он прочел последний пункт, где содержались те же мысли, до которых он дошел самостоятельно: восстановить семьи, отменить запрет на браки. К этому пункту отец тоже сделал добавление. Хотя носило оно личный характер, тем не менее Курнопай воспринял его как общее и свое собственное: «Труд, генофонд, материальный достаток — все эти вещи стоят беспокойства нашего народа. Но если есть о чем больше всего страдать — о порушенной возможности у людей жить парой, любить, рожать, растить ребятишек, храня друг другу верность. Без любви, семьи, верности не может быть родины, продуктов труда, праздников, сержантитета».