21
Помещение, куда жрицы втолкнули Курнопая, было облицовано лиловым камнем. Пронимаемая внутристенной пульсацией светильников, шариковая структура камня походила на роение икры или ядер, где неудержимо вихляли крючковатые зародыши. Наверняка внушалась мысль о неизбывной потенции живых существ и самой материи.
Вдруг он заметил — зародыши поскручивались в спирали, замерли, улетучились вместе с оболочкой. Мало-помалу в камне образовывались то светлые, то темные пустоты и до того быстро разрастались, что икринки-ядра одиночно мерцали в пространстве, как звезды сквозь ненастное небо.
«Бренность ты указуешь. Ничто во вселенной неценно», — исподволь, будто мозг не причастен к этому, сложилось в уме Курнопая. Он ужаснулся стихотворности своего сознания и подосадовал на бабушку Лемуриху. Над поэзией в училище измывались. Правда, зубрежка и декламация воинственных стихов там вменялась курсом, однако ими занимались с постылым сердцем, хотя демонстрировали вулканическое клокотание. Чем упивались, так это виршами, где будоражила воображение жеребятина. Бывали дни, когда он стеснялся себя: преследовали, невольно складываясь, стихи о Фэйхоа. Неожиданный вывод осенил и осчастливил Курнопая. Независимо от него Фэйхоа и думы о ней формировали душу на возвышенный лад.
Курнопаю захотелось забиться куда-нибудь в уголок с укромной сейчас тоской о Фэйхоа и лелеять эту спасительную тоску, и выразить ее Фэйхоа, если доведется встретиться, как и виноватую свою любовь. Случалось, что бабушка Лемуриха, когда он малышом ревмя ревя увязывался за ней, брала Курнопая на ипподром. Однажды наездник занес его в стойло рысака, где было сизо от сумрака. Рысак стоял понурый, уткнувшись лбом в угол. Наездник просил коня поприветствовать Курнопая. Наездник обещал бабушке, что рысак подойдет, потрогает губами мальчонкино ушко, пощекочет шею ветерком из ноздрей. Но конь, как наездник ни применялся к нему, даже не переступил с копыта на копыто. И наездник сказал, что рысак не в духах: вчера они упустили приз.
Именно так, лбом в сумрак угла, встал Курнопай. Фиолетовый камень был теплым, как пластины грифеля, и почему-то навеивал смирение. И стоял бы он целую вечность, не унимая тоски, чтобы дождаться встречи с Фэйхоа, сохранив любовь и те сокровенные мысли, которые в нем вызывало теперешнее состояние.
Оборотясь, он увидел Болт Бух Грея. Правитель сидел на пятках подле двери, разочарованный.
— Я неофициально. В нарушение религиозных канонов, выдвинутых САМИМ. Рискую потерять власть. Помещение для содержания отступников не прослушивается, но ежели САМ сосредоточен на мне, ОН все уловит. Случится непоправимое. — Он вздохнул, будто раскаивался в риске и в то же самое время был готов к катастрофе. — Я постиг многое в психологии людей, но пока не отыскал объяснения нашим симпатиям и антипатиям. Мальчишек несет лазить по деревьям. Я не просто лазил — тарзанил. К двадцати уж редко кого тащит на дерево. У меня сия охота приматов-пращуров продолжалась в пору дворцового сержантства. Главный Правитель покровительствует, не просто покровительствует — дарит на вечерок красавиц из гарема, нет, все карабкаюсь по стволам, бегаю по веткам, качаюсь на лианах. Однажды проходил поблизости от вашего дома. Залюбовался деревом ним. Ствол прямизны флагштока. В нарушение дворцового этикета и воинского устава не утерпел — взобрался на ним. Вдруг слышу: «Господин дворцовый сержант, сломи-ка веточку и, пожалуй, размахри. С бутузом-то несподручно… Десны кровоточить взялись. Помассирую — заживут». Дородная, гляжу, баба. По-крестьянски определить: кровь с молоком. Захомутал ее шею ногами пацан. Лапы пацана на грудях, на торпедищах этаких. Сломил веточку, размахрил, спустился с верхотуры. Ба, да это знаменитая Лемуриха, моя протеже, с внуком. Ему диких лошадей объезжать, он катается на бабушке. Сдернул тебя с ее роскошных плеч, коленом под ягодицы поддал. Плечи Лемурихи впору самому Главправу целовать, ты их ногами терзал. Не помнишь, как под зад саданул? Не в обиде?
— Чего там… Дело прошлое, бабушка заставляла кататься на ней, чтобы телом не расслабиться. Была уверена, в случае войны медицинская комиссия ее не отметет.
— Ух, ты! Почему я вспомнил пристрастие свое лазить по деревьям и вас под нимом. На ферме еще у нас, когда вы с телеоператором к моему отцу приехали, я симпатию к вам ощутил, больше даже — пристрастие. Девчонки тогда нравились, тонкие. Сын фермера, но не терпел упитанных девчонок, тем более грудастых. Вдруг восторг меня взял от Лемурихиной дородности. На телеэкране, когда ее грудь надвигалась, я вместе с табуреткой панически отступал. Курносость твою не переваривал. Все в тебе нравилось, курнопайство нет, невзирая на то, что ты вылитый маршал Данциг-Сикорский. С тех пор всегда помнил вас и смотрел, пришли и симпатия и пристрастие. Близость биологических или там еще каких-либо волн? В настоящий период страдаю от собственной непринципиальности. Отрешиться от тебя выше моей воли, но… — Голос Болт Бух Грея, звучавший по-органному выдыхательно, размылся на ноте, полной растроганности, за которой наступает безмолвие: как бы не разразиться унизительным для мужчины плачем. Чуть горло расслабилось после спазм, он сказал: — Прошу приблизиться, брат. Не имею оснований называть братом. Я — потомок САМОГО. Пересилить себя невмоготу. Не желаешь приблизиться для братского объятья? Ладно! Желаю сказать о таинственной красоте ненависти. Величье и, увы, подлость людей — в ненависти. Ненавидят за цвет кожи или загар, за ум и чуткость, за индивидуализм и коллективизм, за нос, подобный моему, и за твой, курносый. Нас ненавидит большинство самийцев за исключительного разнообразия способности. Я тяготею к тебе, ты отбрасываешься, проявляешь неподвластность и, стыдно молвить, неблагодарен. За что? Вместе мы защитимы. Ненависть на ненависть. Чем я плох? Почему надо игнорировать идеологию, разработанную САМИМ ради усовершенствования народа. Согласись, самовитцы впали в разрушительный кризис по вине Главправа.
И опять на рассудок Курнопая словно бы обвалилось смятение, да такое, как океанский вал, рухнувший на отмель, где зазевался из-за самосозерцания человек, и его чуть не изломало, после завертело до беспамятства и выбросило на берег, откуда, еще не придя полностью в себя, он безотчетно пополз в сторону суши — стянет в пучину. Да-да, убеждение человека, не совпадающее с нашим вообще или отчасти в дни сомнений, а также то, что он выдает за убеждение, действует на нас вровень со стихией, силы которой мы не подозревали и от которой едва спаслись или предполагаем, что спаслись. Наши чувства и разум цепенеют до поры, прежде чем мы обретем способность отстаивать собственное меняющееся убеждение или пустимся на согласие, понужденное испугом, смирением, уловкой, а то и станем крутиться между протестом и пресмыкательством, проявляя жалкую подавленность.
Курнопай метался между стремлением быть независимым и привычкой подчинять себя тому, чему учит САМ и что предписывалось Болт Бух Греем, Сержантитетом и командпреподавателями.
Правильно обвиняет его верхний деятель нации. Если казнят и кремируют — поделом. Неблагодарность он отвергает. Он признателен Болт Бух Грею до замирания души. Он даже сам не знает, что с ним случилось. Искривление сознания? Принимал курс на три прыжка и вдруг — перестал… Нелепо приживлять в стране БЕССОННОСТЬ, БЕСКОРЫСТИЕ, БЕСПЕЧАЛЬНОСТЬ. Сон — очищение от энергетических шлаков, накопление биологического топлива для совершения физических и духовных трудов. Нерасчетливость идет от непривычки к выгоде и наживе, да еще и от самопожертвенного великодушия. А печаль — страдание о собственном несовершенстве, о подлом противопоставлении человечеством себя всему в сущем мире: микробам, травам, зверям, воде, тверди, пространству, звездам, невесомости, гравитации, эволюции, гармоническому равновесию. Кроме того, печаль — страдание о том, кого любишь и что любишь, но каковые отсутствуют сейчас и, быть может, недостижимы в будущем.