«А ведь он трус»,— подумал Алексей Константинович.
И с грубоватой прямотой спросил:
— Какие меры?
— Я хочу лишь, чтобы вы меня правильно поняли, Алексей Константинович. Не в порядке сплетен, но помимо Ангелины Федоровны, присутствовавшей на этом вечере, в районо не обошлось, вероятно, и без вмешательства Никоновой. Мне говорили, она крайне возмущена тем, что ее ученицы приняли участие в происходившем, и она во всем винит нас... Она не остановится перед тем, чтобы сообщить свое мнение и гороно и облоно. А там... Всякое может случиться. Но так или иначе, нам следует опередить наших недоброжелателей, если так уж вышло, что они имеют... Имеют достаточно оснований...—он сожалеюще вздохнул.— Признаюсь, я ожидал того, о чем вы мне сообщили, и даже если бы вы мне ничего не сообщали, все равно... Как педагог, отвечающий за свой класс, я считаю, что поведение Бугрова... Судя по данным, которыми я располагаю... Поведение Бугрова и роль, которую он сыграл на вечере... Во время обсуждения пьесы... Не говорю об остальном... Вполне достаточны для того, чтобы самым строгим образом рассмотреть вопрос о его поведении и моральном облике в качестве ученика советской школы.
— Что вы хотите этим сказать? — резко спросил Алексей Константинович.
— Я хочу сказать, что нам следует рассмотреть вопрос о возможности дальнейшего пребывания Бугрова среди наших учащихся.
— Вы предлагаете исключить Бугрова?..
— Я предлагаю рассмотреть этот вопрос на педсовете.
Прошло не меньше минуты, прежде чем Алексей Константинович овладел собой. Поглаживая рукой краешек отставшей от стола дерматиновой обивки, он сказал, не подымая головы:
— Вы свободны, Леонид Митрофанович. Больше я вас не задерживаю.
Он поднял глаза только тогда, когда за Белугиным скрипнула дверь.
Он еще долго сидел в своем кабинете и курил; вошла уборщица, тетя Маша, открыла форточку:
— Больно уж чадно у вас, Алексей Константинович.
Хотела перетряхнуть дорожку, но он сказал:
— Потом.
Он вышел только убедившись, что пачка опустела — смял ее, бросил в пепельницу.
Недалеко от своего дома он увидел через дорогу Клима Бугрова. Тот шел с какой-то девушкой. Кажется, она выступала на вечере. Они не заметили Алексея Константиновича. Они куда-то спешили. А может быть, это и вообще были не они, и ему только так показалось — он плохо видел. Уже наступили сумерки.
19
Услышав от Киры о стычке с директрисой, Клим только рассмеялся:
— Вот еще, стоит переживать!
— Но ты ее не знаешь — она страшный человек...
— Да что она может сделать? И зачем? Разве мы в чем-нибудь неправы?
Он по памяти цитировал «Фауста»:
— «Ужели страх позорный, сверхчеловек, тобою овладел».
Наконец лицо Киры прояснилось, и ее улыбка пришпорила Клима — он болтал и болтал, как будто за те два дня, которые они не виделись, истомился от молчания.
Так она впервые читает «Фауста»? О, это самая гениальная вещь в мире! Фауст проходит все, испытывает все страсти: беспечное веселье, любовь, увлечение искусством, упоение властью — и в конце концов понимает, что все это чепуха, и что «лишь тот достоин чести и свободы, кто каждый день идет за них на бой»... А Вагнер... А Гретхен!..
Он выхватывал то с одной, то с другой полки томики Шелли, Гейне, Лермонтова и вел Киру все дальше по лабиринту ответов человечества на главный вопрос: в чем смысл жизни? А она, не проронив ни слова, сидела, положив друг на друга маленькие, туго сжатые кулаки, упираясь в косточку подбородком, и не отрываясь следила за ним исподлобья долгим взглядом, как будто вглядывалась в него издалека, притихшая, задумчивая... И ее опущенные тонкие плечи струились, как вода, брошенная фонтаном и обессилевшая в верхней точке... Почему она пришла? Почему ждала почти три часа?
Только из-за случая с директрисой? Почему такой тревогой и грустью льются ее потемневшие глаза? Только бы, только бы она не вспомнила о той глупости, которую он вытворил...
— Ты любишь Эсхила? Его «Прометей»...
— Клим, что же ты не ухаживаешь за своей гостьей? Я подогрела чайник...
— Да-да, конечно... А то совсем как в той песенке: «А Маша чаю мне не наливает, а взор ее так много обещает»...
Кипяток — мимо стакана, на скатерку. «А взор её...» Какой вздор! Она еще решит...
— Дай-ка уж лучше я...— Кира осторожно подворачивает мокрый угол скатерти.
Короткая прядь упала на порозовевшую щеку с бледной отметинкой шрамика.
Вот странно — они с Кирой пьют чай. Никогда не думал: Кира — и вдруг разливает чай.
— Ты забыл положить сахар...
— Разве?.. А я...
— Сколько тебе?
— Две... Я сам!
— Ладно уж... А то снова забудешь...
И это — после того... После всего!..
Было уже поздно, когда она стала собираться домой. Проводить?
— У нас в передней выключатель вот здесь...
Или не провожать? Еще высмеет.
А вдруг на нее в самом деле кто-нибудь нападет?..
— Подожди! — на секунду он бежит в комнату и возвращается с двумя охапками книг.
— Это тебе... Подобрал кое-что... Я помогу донести...
Он отворачивается, как слепой, ищет ощупью калоши. Вдруг она усмехнется, скажет: нет... Но она ничего не говорит. Надевает берет, привычным движением поправляет прическу. Ждет, недоверчиво наблюдая за Климом.
— Послушай, ты хочешь добиться невозможного...
— Что?..— он испуганно поднимает голову.
— ...И надеваешь правую калошу на левую ногу...
— А, черт!
Она смеется, уткнувшись в воротник, и голос ее, теплый, будто ласково треплющий по щеке, совсем как весенний ветерок, который вьется над ними, когда они оказываются на улице.
Подошвы скользят по грязи. Сырой воздух насыщен тьмой. Она размывает силуэты домов, что вы-строились вдоль дороги, как черные слоны, пришедшие на водопой.
Тьма сближает. Они идут, по временам задевая друг друга локтями. Только тут Клим вспоминает:
— А книги? Я сейчас вернусь...
— Не стоит. Пойдем. В другой раз...
— А ты... еще придешь?
— Да... Если я тебе еще не надоела...
— Ты?.. Как ты можешь так говорить?
— А что же... Правда — так правда... Я себя чувствую такой дурой, когда ты говоришь о Шелли или Эсхиле...
Что-то смущенное, застенчивое, жалобное послышалось Климу в ее тоне, хотя в первое мгновение показалось, что она просто рисуется. Он схватил ее руку — холодная, узкая, маленькая.
— Кира!..
Они стояли совсем рядом, он близко видел бледный овал ее лица, приоткрытые губы и глаза — как сгустки мрака...
— Кира, тогда — помнишь? На Стрелке... Я говорил... Говорил чепуху... Это было, но я... Больше никогда не скажу тебе об этом. Понимаешь? Чтобы никакой пошлости не было между нами, ничего такого... что у других... Я хочу, чтобы ты мне всегда была как товарищ, как друг... Как сестра, понимаешь? Ведь любовь — это эгоизм, это когда терзают друг друга, ревнуют, смотрят как на собственность... А ты... ты можешь ходить, с кем хочешь, танцевать... Я ведь не умею ничего такого... И быть совсем свободной... А вместе... Вместе мы будем читать книги, изучать философию, думать о жизни и бороться... Бороться! Ведь главное — это борьба! Понимаешь?..
Она отодвинулась, бережно высвободила руку, смежив густые, темные ободки ресниц.
«Опять я что-то нагородил!» — промелькнуло у Клима.
— Разве не так, Кира?
— Нет, так...— тихо произнесла она,— все так...— и зябко вздрогнула; — Пойдем, мне холодно.
— И мы будем встречаться. Ты будешь приходить ко мне?..
— Да,— сказала Кира, помедлив,— Да, буду.
Она почти бежала. Клим еле поспевал за ней, спотыкаясь и чуть не угодив в траншею, которой была перекопана улица. Кира едва увернулась от выскочившей из-за поворота машины.
— Да погоди же! — крикнул Клим.
Их разделила машина.
— Уже поздно, мама будет волноваться...
Она хотела проститься на углу, где обычно прощалась с ребятами, но Клим — уже по праву дружбы — настойчиво заявил, что проводит ее до самого дома.