Ему показалось, что последние слова он произнес слишком тихо, неслышно. Он повторил, пытаясь придать голосу твердость:
— Что еще?
— Ничего,— проговорил Шутов, ссутулился, втянул голову в плечи и, волоча ноги, пошел со сцены.
Сначала Клим видел все перед собой, как в немом фильме: безмолвно разинутые рты, безмолвных людей, которые расступались перед Шутовым... Потом сквозь глухоту прорвались крики:
— Это подло! Подло!
Мишка, как ужаленный, с хрипом, похожим на рычание, метался по сцене, потом, весь трясясь, вскочил на стул и заорал:
— Провокатор!..
На сцену выскочил Алексей Константинович и, вне себя грозя куда-то кулаком, диким, чужим голосом закричал:
— Прекратить!.. Занавес!.. Прекратить сей-час же!..
Климу стало смешно: почему они все так суетятся?..
Откуда-то вывернулся Красноперов, он помогал директору задернуть занавес — оба тянули изо всех сил, но веревка за что-то зацепилась. Клим обернулся — кто-то положил на плечо руку: перед ним, обдавая его горячим дыханием, стояла Кира. Он увидел рядом ее лицо — с огромными, страшными, родными глазами.
14
Школа походила на улей, в который бросили дымящую паклю.
Спорили на уроках и в перемену; уборные превратились в дискуссионные клубы; восьмой «Б» заявил ошеломленной географичке, что приветствовать учителей стоя — условность и пережиток; объявление о танцевальном кружке, висевшее в нижнем вестибюле, перечеркнула надпись: «Пошлость!!!» Кто-то, кажется, Ипатов, принес в класс брошюру об относительности пространства и времени; кого-то распекали в учительской, кому-то приказывали привести родителей...
Странное ощущение было у Клима в те дни: словно непроницаемая прозрачная стена отгородила его от всего, что творилось вокруг; там, за этой стеной, все кипело, бурлило, двигалось — мимо, мимо, не задевая, не тревожа, до него доносились порой только смутные, тусклые звуки. После того, что случилось на диспуте, в нем что-то угасло, порвалось, оцепенело.
И когда его вызвал директор, он пошел, не испытывая даже любопытства,— только скучливое безразличие.
Алексей Константинович бегал по кабинету, жестикулировал, и при каждом взмахе рукой с помятых лацканов его пиджака осыпался припорошивший их пепел:
— Хватит! Вы пока еще только ученик, запомните, Бугров! И забудьте обо всяких диспутах! И этим... своим... адептам... Передайте, чтобы они выкинули дурь из головы! Ясно?... Вы... Мне... Меня... Кончено!..
Клим не возражал. Просто стоял и слушал. Потом сказал:
— Ясно.
И улыбнулся — сам не понимая чему. Но Алексей Константинович вдруг замолчал, посмотрел на него долгим, осторожным взглядом и прошелся из угла в угол, нервно хрустя пальцами:
— Вот так, Бугров... Еще неизвестно, что из всего этого получится...
Лицо у него было взволнованное и несчастное. Он как будто боялся и ждал. Чего?..
В коридоре кучка девятиклассников осадила Игоря.
— Если мы им, а они нам, то какое же тут мещанство? Полное равенство, наоборот!..
Игорь свысока посмеивался, едва разжимал тонкие губы.
О чем они? Ах, да, кто кому должен подавать пальто или покупать билеты в кино...
Клима заметили, окликнули—он опустил голову, неловко притворился, что не слышит, прошел в класс и пробрался к своей парте. Лишь здесь он почувствовал себя в безопасности, но сердце еще билось короткими, резкими ударами, будто за ним только что гнались.
Ипатов старательно рисовал на доске прямоугольники, связывал их колечками, внушал Краеноперову:
— Это поезд, он мчится со скоростью триста тысяч километров в секунду...
Красноперов хохотал, скалил ровные белые зубы:
— Таких поездов не бывает!.. Ну, ладно, валяй дальше...
Клим прикрыл уши ладонями, уткнулся в химию.
Мишка робко тронул его за плечо.
— Сегодня у Майи собираются ребята... Двинем?..
— Между прочим,— сказал Клим,— ты не помнишь формулу хлорвинила?..
Мишка засопел, зачиркал карандашом по обложке тетради.
— Не надо.. Я уже вспомнил.
Ему хотелось куда-нибудь спрятаться от Мишкиных глаз, которые неотрывно следили за ним из-под толстых очков, полные сочувствия и острой жалости. Он старался не смотреть на Мишку. Ни на кого не смотреть.
Ему никто ничего не говорил прямо. Напротив, делали вид, будто ничего не произошло. Будто все осталось по-прежнему. Но он-то знал, что уже ничего не осталось по-прежнему, и в каждом обращенном к нему слове улавливал второй, потаенный смысл. И он сам тоже не мог теперь говорить, как раньше. Ему бы не поверили. Даже не это главное,— что не поверили бы — ему имели право не поверить...
И он предпочитал молчать. Ему только этого и хотелось: чтобы его .оставили в покое и не мешали молчать. И ни о чем не думать. Это было не так-то просто: ни о чем не думать. Он привык думать. Но теперь он сидел за партой, прикрыв уши руками, и бесконечное число раз твердил формулу хлорвинила, и никак не мог затвердить, и снова твердил, и старался ни о чем больше не думать.
Все-таки лучше всего это получалось, когда после уроков он отправлялся бродить по улицам. Не спеша. Туда, где больше народа.
Он всегда спешил, всегда ему не хватало времени, а теперь оно стало ненужным, лишним. Он слонялся по универмагам, терся у прилавков книжных магазинов, перебирал заголовки; а устав, отправлялся на почту и, дождавшись, когда освободится место за столиком, притворялся, что сочиняет письмо. Или телеграмму.
Однажды ему сказали сердито:
— И долго вы так будете мечтать, молодой человек?..
На столике под стеклом лежали образцы:
«Срочная. Ждите пятого вагон шестой. Целую...»
Он переписал все это на синем бланке, не заметив сначала в образце подписи: «папа».
Потом он уже не заходил на почтамт.
Он шатался от перекрестка к перекрестку, зажав под мышкой учебники:, останавливался перед витринами, это было исключительно интересно— рассматривать витрины. Вот, например, пуговицы. Раньше он никогда не подозревал, что существует столько фасонов и расцветок: продолговатые, с перламутровым отливом; дымчатые ромбики; белые с грибочками. Пуговицы нашиты на бумажные полоски — этих, с грибочками — пять в длину, три в ширину — пятнадцать. А большие, черные — тех шесть в длину, три в ширину — восемнадцать. Пятнадцать и восемнадцать — получится тридцать три. Сколько всего пуговиц на витрине?...
Он считал пуговицы. Или вчитывался в щиты «Горрекламы». «Продается пальма в кадке...», «Меняю квартиру с удобствами на втором этаже...», «Скоростной метод обучения машинописи...» Отличная штука — реклама! Николай Николаевич сказал: «Значит, рекламируем свое происхождение? А если тебя в институт не примут?,.»
Если бы все дело было в институте... Но дело не в институте, Николай Николаевич! Совсем не в институте!
В окнах уже загорались огни. Просительно мяукая, у двери Мишкиного дома скребся продрогший котенок. Мурлыкнув, он радостно юркнул в приотворенную Климом дверь и взмыл по лестнице. Ладно, пусть Мишка. Только не быть одному. Пусть Мишка. Пусть он только помолчит, повздыхает, скажет: «Не выдумывай»...
Тетя Соня гремела посудой на кухне; звякали ложки.
— Здрасьте, здрасьте, если не шутите. Мишка? Так ведь я же мать, что же ты у меня спрашиваешь? Разве матери известно, где ее сынок шмыгает по вечерам?
Он почувствовал себя еще более одиноким. И правда — как он мог забыть... Мишка же говорил — еще в школе...
Клим нерешительно стоял в передней комнатке, заменявшей кухню и прихожую; котенок уже рылся в консервной банке, с азартом разгребая рыбьи внутренности, Его тельце тряслось от возбуждения и жадности.
Тетя Соня обтерла руки о замасленный передник:
— Что ж, проходи. Чаю хочешь?
— Некогда мне,— сказал Клим.
— Некогда, некогда... То какие-то собрания, то репетиции. Обличители! Обличили бы кого, чтобы за пшеном хоть очереди не было!.. А чай — вот он, чай, пей, в Волге воды всем хватит!