— Давайте выйдем покурить, — сказала она, пряча глаза под густейшими ресницами, тень от которых падала на ее круглые, с ямочками, щеки. Мы вышли из комнаты, в которой редакторы, занимаясь своими рукописями, тем не менее прислушивались к нашему разговору.
Курили мы обычно на лестнице, возле бачка с водой, у окна, где можно было и посекретничать, и попросту поболтать, сидя на подоконнике.,. Алтыншаш — она еще не обтерлась в издательских лабиринтах, еще не привыкла к узаконенному тут лицемерию, ей было всего 28, румянец стыда еще мог вспыхивать на ее выпуклых скулах — она выкурила сигарету, смяла, загасила окурок...
— Меня вызывал Устинов, чтобы передать рецензию... И сказал то, чего в ней нет...
— Что же он сказал?
— Он сказал, что у вас в повести «Солнце и кошка» слишком много еврейских имен... И попросил их убрать...
Она еле выдавила из себя эти слова.
Я расхохотался. Повесть моя была автобиографическая, рассказывала о детстве... Я представил, как мою бабушку Рахиль называют Степанидой, мою мать Сарру — Дарьей, моего дядю Броню — Никитой или Никанором... И Алтыншаш закатилась за мною следом. Но, отсмеявшись, заключила — уже тоном заведующей редакцией:
— Ничего не поделаешь, Юрий Михайлович... Придется учесть... Это ЦК...
Проклиная ЦК, проклиная себя, я заменил имена кое-каких второстепенных персонажей, из родственников они превратились в друзей нашей семьи... Но Олег Меркулов, с которым не столь давно мы разглядывали в садике карту Ближнего Востока, теперь работал в комитете по печати, строго надзиравшем над издательствами. Он втихаря сообщил мне, что в комитете, «есть мнение», что я противопоставляю русскую семью(«Третий-лишний»), разрушенную, порочную, благополучной еврейской («Солнце и кошка»)...
Книжку мою мурыжили еще около двух лет, выскребая места, кому-то показавшиеся подозрительными, крамольными...
— Плюнь и сделай то, что от тебя требуют...—говорил Ровенский.
Книга все-таки вышла. Ее хвалили, повесть «Солнце и кошка» кое-кто считал лучшим из мною написанного... Как-то я спросил у сотрудника одной из Алма-Атинских газет, поэта Василия Вернадского, дружески ко мне относившегося, почему об этой книжке в печати — ни строки, ни слова...
Вернадский бросил на меня недоумевающий взгляд с высоты своего роста — тощий, тонкий, длинный, как телевизионная антенна:
—А ты не понимаешь?..
— Не очень...
—Да потому что ты — еврей!..
13. «Совесть — орудие производства писателя...»
С Юрием Домбровским (он называл меня не иначе, как «тезка») я был знаком около пятнадцати лет, а началось все случайно... То есть — что значит случайно? В «Новом мире» только что был опубликован его роман «Хранитель древностей», даже на фоне тогдашних, середины шестидесятых, публикаций это явилось первостепенным событием... И вдруг из поездки в Москву возвращается мой карагандинский приятель и рассказывает, что там, в Москве, он зашел в парикмахерскую и, сидя в очереди, оказался свидетелем разгорающегося скандала, при этом он, естественно, не мог не вмешаться, не посочувствовать долговязому человеку с копной лохматых, торчащих врастопырку волос: тот чрезвычайно нервно реагировал на чье-то хамство, а в ответ на отчетливо выраженное пожелание заткнуться в лихорадочном возбуждении понес что-то о Колыме, где ему и таким, как он, тоже пытались заткнуть рот, чтобы они не мешали разным прочим орать «Да здравствует!..» и славить вождя... Но теперь, когда он издох, этот самый вождь, а каторжники вернулись по домам, настали новые времена!.. Однако новые-то новые, но мой приятель, не дожидаясь дальнейшего разворота событий с неизбежным появлением милиционера, за благо почел увести лохматого на улицу, а потом проводить его до самого дома, а затем зайти в дом, подняться по гулкой каменной лестнице на третий этаж и очутиться в темноватой комнатке со старомодным шкафом, где стояли разнообразные справочники, словари, энциклопедические издания в старых, почтительно сбереженных переплетах...
Так произошло его знакомство с Домбровским, а там уже достаточно было в разговоре упомянуть Караганду, как за нею потянулась Алма-Ата, издательство, где недавно вышла моя книга, о ней, о романе «Кто, если не ты?..», Юрий Осипович слышал в Алма-Ате, а затем увидел роман в редакции «Нового мира», где готовили (да так и не дали) рецензию на него... Естественно, Домбровский заговорил о романе, о том, что представлялось ему неверным, фальшивым, то есть о фигуре следователя из органов, за этот образ он клеймил меня прямо-таки последними словами... Мой приятель, вернувшись домой, все это рассказал мне. Я послал Домбровскому отчасти недоуменное, отчасти обиженное, злое письмо — и вскоре получил ответ. Он любопытен: все, что ни писал, ни говорил, ни делал Домбровский, в полном соответствии с его натурой, бывало резким, отчетливым, как рисунок углем...
«Уважаемый Юрий... (отчества не знаю), очень хорошо, что Вы обратились ко мне для разъяснения и исчерпывания того печального недоразумения, которое получилось в результате неточной информации... Это как игра в телефон: скажи «кузен», так на другой конец придет «сазан». В разговоре о Вашем романе я сказал только вот что: мне не нравятся вообще в этой теме обязательные счастливые концы и раскаявшиеся следователи МГБ, эти падшие белоснежные ангелы. Если счастливый конец еще в природе времени (хотя какой к дьяволу он по-настоящему-то счаапливый, если я вошел в эти каменные врата, что на Лубянке, в 23 года, а вышел в 48? Жизнь-то прошла!), то следователь, «не ведавший, что творит», это нечто вроде лох-несского чудовища — надо еще подождать, пока его найдут и покажут миру, и то он будет уродом, реликтом и уникумом. Я предвижу, — сказал я тогда, — появление в каком-нибудь подхалимском романе рыдающего совестливого палача, который все понимает и льет по ночам горькие слезы перед бюстом. Будут описаны его внутренние муки. Мужественные столкновения с властями. Разговоры о партийности. И, наконец, «Вождь тут ошибся» («Вседержитель мира, ты не прав», — написал когда-то Мережковский). Заговорили потом об условиях, в которые приходится укладываться авторам вот таких книг. Я сказал, что вполне понимаю это и не жду от Вас больше, чем от себя. Ведь если я не дал(и не дам!)хэппи энд, то главы слишком уж печальные мне приходится (пока!) прятать в папки. И одну такую под главку я и прочел. Дело шло таким образом о всем комплексе отражений, а никак не об Вашей книге, в которой есть ряд и недурных, и хороших, и даже поистине блестящих страниц. В Алма-Ате от товарищей я узнал и то, как роман проходил, — это еще больше расположило меня в Вашу пользу. Вы уже наверное знаете, что«Н. М.» хочет выступить. Постараюсь что-нибудь сделать с этой стороны, хотя, конечно, все это очень зыбко...»
Мне было тридцать три — тридцать четыре, ему — под пятьдесят или больше, я — новичок в литературе, он — автор напечатанного в «Новом мире» романа, человек-легенда... И вот — считает долгом объясниться, снять «недоразумение»... Я мог быть доволен.
Увидел Домбровского я несколько лет спустя, уже в Алма-Ате, в «Просторе». Шла редакционная планерка, все собрались в кабинете у Шухова. Солнце било в высокое окно, просвечивало сквозь зеленые занавески, лоснилось на светлом полированном столе, на паркете... Вошел Домбровский. Все повернулись, потянулись к нему, он пригнулся, ссутулился, обнял маленького Шухова, они расцеловались... Несмотря на простоту наших нравов, Домбровский и между нами выглядел фрондой — в стоптанных сандалиях на босу ногу, в распахнутой на груди рубашке, которую он поминутно заталкивал в брюки, сползавшие с впалого живота. Веселым демоном посверкивал он исподлобья глазами, из-под спутанных, кольцами свисающих волос, улыбался, радуясь — после Москвы — солнцу, теплу, Алма-Ате, размашисто хлопал по плечу, обнимал, жал руку — но при всем том было в нем еще и нечто такое, будто каждую секунду мог он, сунув руку в брючный карман, выхватить оттуда гранату и швырнуть, выдернув предохранительное кольцо...