И тот поднялся, лениво и как бы нехотя оторвал от сидения свое налитое пружинистой силой тело, потрогал голый череп ладонью и направился к Марку. Плечи его были приспущены, пальцы стиснуты, кулаки висели, едва не достигая колен. И так же, как он, в разных концах зала из-за стола, на котором громоздились блюда с разнообразными закусками, бутылками, тарелками с объедками, из-за стола, напоминавшего маленький участок какого-то грандиозного, еще не остывшего сражения, поднялись и направились к Марку, не сговариваясь, но как бы по общему сигналу — Федор Караулов, похожий на Петра Аркадьевича Столыпина (московский банк «Процветание»), Игорь Тюлькин (санкт-петербургская фирама «Эрмитаж»), Эдуард Синицкий... При этом Бен Гороховский ступал так, словно пол под ним оседал и прогибался, Игорь Тюлькин чуть ли пританцовывал, Караулов двигался не спеша, упершись в Марка тускло-свинцовыми глазками, Эдуард Синицкий — с холодной улыбкой на плотно сжатых губах и с ножом в руке, забыв положить его рядом со своей тарелкой. Ева Гороховская следила за ними со страхом, готовая преградить им дорогу к роялю, если бы это было в ее силах...
Марк ничего не видел, не слышал, продолжая играть — и все громче, громче...
11
— Ты дура-ак! — не столько проговорила, сколько простонала Надя-Наденька-Надюша. — Боже, какой дурак!.. Тебе, Рабинович, надо лечиться! У психиатра!..
Она заплакала.
Марк сидел перед нею сгорбившись, заложив руки между колен.
— Подумать только! Взять и сыграть «Интернационал»! Как у тебя ума хватило?..
Марк молчал.
— Нет, человеку дают — на, получай! — пятьсот долларов, а он в ответ берет и играет «Интернационал»!..
Жена смотрела на него с тем безнадежным отчаянием, почти страхом, с каким смотрят на неизлечимого душевнобольного.
Марк потер мочку правого уха. Вместе с воротником ее сгреб, сдавил своими железными клешнями Бен Гороховский, когда выволакивал Марка из дома. Не то, впрочем, чтобы выволакивал, он просто вел его, выставив перед собой свои непомерно длинные руки, будто Марк мог или хотел вырваться. Марк шел быстро, семеня короткими ножками, со стороны могло представиться, что не его ведут, а он ведет за собой Бена Гороховского...
Когда Марк вернулся домой, жена лежала, читая, дожидаясь его прихода, и теперь на ней был наспех наброшенный халат, из-под которого настойчиво лезла обшитая грубыми крупными кружевами ночная сорочка, слишком просторная для ее небольшого, не утратившего молодой грации тела. Сорочку эту, желтоватую от времени, они купили на каком-то гараж-сейле, и Марк ее ненавидел не столько из-за этих кружев и размера (Надя тонула в ней, путалась в ее складках), сколько из-за того, что она казалась ему пропитанной чужим потом, чужим теплом...
— Ты чудовище, Рабинович... — сказала она, широко раскрыв глаза. В тени, отбрасываемой абажуром торшера, они были огромными. — Да, чудовище... Как ты мог... Вот чего я не понимаю — как ты мог?..
— Что — как я мог?..
— Ты думаешь, я про доллары?.. Нет, я совсем о другом... Как ты мог... После всего... Ведь они расстреляли твоего отца... Те самые, которые пели «Интернационал»...
Ужасными, ужасными были ее глаза... Марк всегда бывал перед ними беззащитен, и сейчас они пронизывали его, выворачивали наизнанку — жестоко, безжалостно.
— А потом они же забрали твою мать, бросили в лагерь, за колючую проволоку... И все под «Интернационал»!..
— Да, но это были другие люди...
— Другие?.. Те же самые!.. И ты думал... Думал их смутить, напугать?..
— Но я их... Ты бы видела их рожи... — Не улыбка — тень улыбки бабочкой порхнула по его лицу.
— Да им все равно, что петь, «Весь мир насилья мы разрушим» или «Боже, царя храни!..» И ты... Зачем, почему?..
— Не знаю, — сказал Марк. — «Дивиденды, дивиденды...» А Россия?.. — Он пожевал губами, поскреб саднившую мочку.
Он еще ничего не сказал, не рассказал ей о деталях. О том, например, как уже на крыльце, на ступеньках Федор Караулов коротким сильным ударом ногой пнул его в зад и он едва не упал, удержался. Они все стояли там, на крыльце, кроме Боруха Гороховского, — и Синицкий, и Тюлькин, и Бен, и смеялись над тем, как он, чуть не тюкнувшись в землю носом, побрел в темноту, а потом свернул на бекъярд, к своему драндулету...
— «А Россия»?.. — повторила она и вспыхнула, привскочила, ударила по столу кулаком. — Россия?..
Он прекрасно понимал, что хочет она сказать...
— Видишь ли... Ну, положим, у тебя — мать... Она и воровка, и пьяница, и проститутка... Но ведь она все равно тебе мать... Разве не так?..
Она по-прежнему смотрела на него отстраненным, холодным, жестоким взглядом.
— Ты сумасшедший, сумасшедший... Ты хоть сам понимаешь, что ты сумасшедший?..
— Возможно.
— Попробуй объяснить что-то такое Ленке — она скажет то же самое...
— Возможно. Даже наверняка...
12
Возможно, и даже наверняка, — думал он. — «Как это так, папочка, отказаться от пятисот долларов?.. Не понимаю, зачем это было тебе нужно?..»
И в самом деле — зачем?.
После того, как Надя ушла, он весь остаток ночи просидел на кухне. По улице то и дело, несмотря на поздний час, проносились машины (они снимали квартиру на первом этаже), несколько раз пронзительно взвывала скорая. В ванной методично капала из крана вода. Он сходил в ванную, попытался прикрутить кран, но вода все равно капала... Тоскливое, беспроглядное одиночество, как вязкая тина, обволакивало его со всех сторон. Там, за окном, шла обычная ночная жизнь, кто-то спал, кто-то развлекался в ночных клубах, кто-то запаленно дышал, занимаясь, как это называется здесь, любовью... Он был один в этом огромном мире, он смотрел на происходящее с ним и вокруг как бы с другой планеты...
Перед ним на столике лежала вынутая из чемодана папка с делом отца, точнее — со всем, что к нему относилось: вырезками из газет, перепиской с Лубянкой, копиями допросов и приговора — незадолго до отъезда ему позволили ознакомиться с ними («перестройка»!..), он тайком переписал их и вынес... Марк перелистывал содержимое папки, не читая, поскольку знал все чуть ли не наизусть.
«Илья Мордухович Рабинович, — значилось в обветшавшей, протершейся на сгибах газетной заметке, — родился в 1895 г. в Звенигородке Черкасской губернии, в семье портного. В дни февральской революции встал на сторону большевиков, тогда же вступил в РКПб. Вел боевую революционную агитацию. Впоследствии был направлен в войска военным комиссаром...»
Зачем, зачем все это было нужно, отец?.. — думал Марк. — «Родился в семье портного...» Вот и сидел бы в своей Звенигородке, тыкал ниткой в иголку, шил брюки, жилетки... Что тебя толкало под руку, тянуло из дома, вдаль — от косопузых избенок, от шагаловских козочек, щиплющих травку возле плетня?..
По улице, плеснув желтыми фарами в окна, промчалась машина. За нею медленно прополз длинный черный силуэт рефрижератора,.. Самара... Фастов... Белая Церковь... Перекоп... Слова, по которым скользили глаза Марка, звучали здесь чуждо, непонятно. «Дивиденды!» — вспомнилось ему. — «Дивиденды! Дивиденды!..»
«После окончания Военной академии РККА работал в отделе закордонных работников ОГПУ в разных странах Европы и Азии...»
О, да!.. «Закордонный работник...» То есть это — Германия, уже после прихода к власти Гитлера, Франция, Турция, Китай... Кажется, Испания тоже... Но для него, для Марка, это было: внезапно среди ночи появлявшийся огромный, грузноватого сложения человек, он брал Марка на руки из теплой постельки, щекотал щечку жесткой щеточкой квадратных усиков над верхней губой, подбрасывал к потолку, ловил, оба хохотали, и мать, прижавшись к широкому, крепкому плечу мужа, смеялась, вытирая слезы, глядя на них обоих... Наверняка всегда и всюду одни люди мечтают о дивидендах, другие — о свободе, справедливости, счастье — не для себя, для всех... Всегда и всюду... А итог?..