Но Ксантиппе не было времени обдумать все это: она с лихорадочным вниманием следила за ходом действия.
Хорошенькие «тучки» распевали свои арии, а Сократ поучал своего старого бестолкового ученика до тех пор, пока тот, обязанный немедленно платить за каждое отдельное поучение, остался без денег, без платья, без обуви, и стоял перед публикой бледный, но такой же глупый, каким был и прежде. Наконец, он отчаялся постичь науку извращения законов и вместо себя позвал своего сына, чтобы тот, научившись у философа, избавил отца от долгов. С молодым парнем дело пошло на лад. Одного урока было достаточно, чтобы превратить его из недалекого добродушного любителя верховой езды в ожесточеннейшего софиста. Эта сцена представляла борьбу между честным, трудолюбивым, серьезным «добрым старым временем» и дерзким, никуда негодным, тщеславным «человеком будущего». Множество остроумных намеков, сыпавшихся градом на публику, вызвали опять бурную веселость зрителей, достигшую своего апогея, когда доброе старое время, побежденное в споре, оглушенное пустозвонством людей будущего, как бы в беспомощном страхе спрыгнуло со сцены в партер и с важностью уселось там в одно из кресел, предназначенных высшим сановникам.
Во время короткого антракта, Ксантиппа снова взглянула полными слез глазами в нижний ярус лож. Сократ по-прежнему стоял там с веселой миной, раскланиваясь со знакомыми, бросал своим недругам ободрительные взгляды и беседовал с Аспазией. Вид настоящего Сократа, как будто не замечавшего расходившейся бури, интересовал присутствующих не менее его комического двойника. Более сотни зрителей оставили свои места и теснились у ложи Аспазии, между тем как она, пунцовая от удовольствия, играла своим веером. Резко и бесцеремонно выкрикивала толпа остроты автора по адресу его жертв, и как только один из шумевших прибавлял от себя едкое словцо, эту выходку встречали смехом и рукоплесканиями, точно она также входила в состав пьесы.
Ксантиппа со своего места не могла слышать ни единого слова из этой комедии в комедии, но она видела, как Сократ беззаботно стоял посреди враждебных ему людей; жена чувствовала, что громадное большинство присутствующих в театре перешло сегодня на сторону недругов Сократа и что даже не все сидевшие с ним в ложе были его искренними друзьями. Тут ею овладела непобедимая робость и она вздрогнула от испуга, когда за кулисами был подан сигнал начинать третий акт.
Действие быстро шло к концу. Ужасающий счет, по которому обязался платить сельский хозяин, был подан ко взысканию, но ученик софиста, с помощью хитрых изворотов, принуждает кредиторов удалиться ни с чем. Крестьянин торжествует. Однако тут оказывается, что его шустрый сынок научился у Сократа еще кое-чему, кроме безбожия и уменья превратно толковать законы. Он принимается колотить отца и при возрастающем негодовании публики заявляет, что, по законам природы, имеет право и даже обязан поколотить и родную мать, что и собирается исполнить, доказав на основании логики справедливость такого поступка.
Зрители давно перестали смеяться. В зале чувствовалось наступление критического момента. Ксантиппа сидела на своем месте ни жива, ни мертва, и едва удерживалась, чтобы не вскочить со скамьи и не крикнуть на весь театр: «Все это неправда; мой Сократ лучший из людей, когда-либо живших на свете!» Сам же Сократ, повернувшись спиною к сцене, спокойно смотрел на зрителей, как смотрит сторож маяка на бушующие морские волны. По рядам присутствующих, между тем, пробегал трепет ожидания. Зловещая тишина воцарилась в театре, где публика привыкла бесцеремонно выражать свое мнение. Какая кара обрушится на главу софистов за его безнравственность? Ксантиппа слышала, как о развязке пьесы возникали споры и составлялись пари. Тут избитый крестьянин поднялся с полу и заявил, что он намерен сжечь Сократа живьем в его собственном доме. И, как по мановению волшебства, зрители вышли из своего оцепенения; буря рукоплесканий и криков потрясла театр. Присутствующие, казалось, забыли, что сидят в театре. Они всецело отдались гневу против человека, не признававшего ни их богов, ни нравов, ни обычаев.
Тем временем действие шло своим чередом. Богатый крестьянин и его работники с факелами в руках уже успели окружить дом Сократа. С громкими криками, заставившими, наконец, умолкнуть бесновавшуюся публику, полезли они на «вольнодумию» и начали подкладывать огонь. Изнутри жилища философа раздались жалобные вопли и, минуту спустя, поддельный Сократ вылез на крышу, уселся с плачевным видом на карниз и заломил руки, между тем как со всех сторон вокруг него стали показываться язычки пламени. Ксантиппа была близка к обмороку, но не могла оторвать глаз от ужасного зрелища. Затаив дыхание, ожидали зрители, скоро ли рухнет дом безбожника.
В эту минуту, сверху из-за кулис раздались глухие голоса. Какой-то неопределенный шум слышался все ближе, ближе и вдруг по воздуху пронеслась громадная колесница с богинями софиста. Положив на плечо дождевые зонтики, они с веселым пением стали лить из своих леек спасительные струи воды на пылающее здание и на несчастного философа. «Облака» исполняли торжественным напевом заключительные строфы:
Тучка — рабыня, покорная Зевсу,
Гефест — его грубый служитель.
Смертный, послушайся нас и богохульство оставь!
Ныне тебе в назиданье тебя из беды выручает
Нежный, чувствительный пол.
Если ж хоть раз покусишься
Снова ты Зевса хулить, явится мститель Гефест
И сокрушит тебя в прах грубой десницей своею.
Вот и постигнешь тогда силу бессмертных богов.
Разом умолкнет язык твой и нам не придется
Влагой живительной больше тебя орошать.
В зрительном зале опять все замерло. При последних словах, поддельный Сократ, промокший насквозь, поднялся на ноги, с комическим отчаянием выжал свой мокрый плащ и приготовился слезать с крыши. Между тем, точно повинуясь тайному приказу, тысячи зрителей повскакали с мест, тысячи кулаков грозно поднялись кверху и крики слились в оглушительный рев. Каждый говорил свое, но отдельные слова все-таки можно было разобрать: «Сжечь его!» — «Не тушить!» — «Сжечь дотла!» — «Нечего жалеть собаку!» — «В огонь его!» И, все начали, наконец, кричать в один голос: «в огонь, в огонь!» Ксантиппа машинально последовала общему примеру; она, как и другие, простирала руки к сцене, отчаянно крича. Но никто не слышал, что такое она произносила, и сама она не понимала, зачем с ее дрожащих губ срывался все один и тот же возглас: «Дитя мое! Дитя мое!» Актеры опешили. Комик, представлявший Сократа, а вернее его размалеванное белой краской лицо выражало на этот раз неподдельный ужас. Во всех проходах теснились зрители. Хорег выступил вперед и в немой мольбе поднял кверху руки, прося публику успокоиться. Но обезумевшая толпа безжалостно ревела: «в огонь его! в огонь!»
Сцена на минуту опустела. Потом, сквозь ряды перепуганных актеров, на подмостки пробрался сам автор, бледный от волнения, с крепко сжатыми губами. При виде Аристофана, его друзья сделали попытку аплодировать. Но раздалось такое шиканье, что они были принуждены умолкнуть, и опять загремел один и тот же крик: «в огонь его! в огонь!» Потом все стихло, в ожидании речи Аристофана. Он зашевелил губами, но не мог вымолвить ни слова и, наконец, с беспомощным видом обратил свой взгляд на живой оригинал созданного им водевильного Сократа. Муж Ксантиппы по-прежнему стоял, выпрямившись во весь рост, посреди своих растерявшихся друзей; мужчины уговаривали его быть осторожнее; Аспазия с трудом сохраняла на лице маску притворного спокойствия. Ее веер был изломан; подкрашенные губы побелели.
Сократ улыбался. Он подал драматургу едва уловимый знак глазами и сделал жест рукой, как будто желая сказать, чтобы о нем не беспокоились. Потом он принялся озабоченно оглядывать галерею, откуда ему неясно послышался голос жены. Аристофан сжал кулаки, потом он выставил ногу вперед и заговорил: