– Юлия Генриховна, что тут советоваться, когда сто раз уже говорено. Мы же знаем, что вы с Сергеем Егорычем против отъезда.
– Сергей Егорович просто не выдержит.
– Мне очень жаль, поверьте. – Павлик округляет глаза, полные, я бы сказала, иудейской грусти. Он сидит в своем голубом, словно размытом джинсовом костюме, в варенке, или как там их называют, свесив широкую, как у Маркса, черную бороду над Олежкиными рисунками. – Очень, очень жаль. Но мы вынуждены думать о своей жизни. В Баку стало невозможно жить.
– Па-а, как рисовать позорную трубу?
– Не позорную, а подзорную. – Павлик пририсовывает к руке капитана трубу. – Юлия Генриховна, творится что-то страшное. Вчера к нам в институт заявились из Народного фронта человек семь-восемь, прошли по всем комнатам, приглядывались к лицам, заговаривали, а тем, кто не понимает по-азербайджански, бросали оскорбления…
– Откуда ты знаешь?
– Ну я-то понимаю. Директор вышел к ним, они потребовали, чтобы уволил армян. Всех до одного. И срок дали – неделю.
– Да какое они имеют право? Что за дикость?
– Вот именно. Дикари захватывают власть. Поэтому надо уезжать.
– Мне говорили, в Народном фронте писатели, ученые…
– Писатели пишут или выступают на митингах. А эти… эти действуют.
Вспоминаю давешних черноусых юнцов в скверике. Да уж… не приведи Господь…
– Па-а, что еще нарисовать?
– Нарисуй дом. Юлия Генриховна, мы должны думать не только о себе, а прежде всего об Олежке…
– Па-а! Покази, как рисовать дом!
– Вот так. – Павлик уверенной рукой делает быстрый набросок дома с башенками по углам. – Мы должны предвидеть, к чему идет.
– Может, обойдется.
– Не похоже, что обойдется. – Павлик смотрит на меня, теребит большим пальцем бороду. – Юлия Генриховна, – понижает он голос. – Мы с Ниной говорили, а вам все не решаемся сказать… Почему бы вам с Сергеем Егорычем тоже не уехать?
– Да ты что? – Я, признаться, ошеломлена. – Как это мы уедем?
– Очень просто. Вы немка…
– Я русская. Калмыкова.
– Вы Калмыкова по отчиму. А по отцу – Штайнер. В архиве, наверное, сохранились ваши метрики, это ведь легко установить – ваше немецкое происхождение. А ФРГ принимает советских немцев.
– Павлик, – говорю холодно. – Ты забываешься. Ты просто не смеешь делать нам с Сергеем Егоровичем такое предложение.
– Вы правы. – Грусть иудейская сгущается в его темно-коричневых глазах. – Вы правы. Извините.
Глава седьмая
Балтика. 1941 год
Те дни на Эзеле, а потом на Даго – были как страшный сон, в котором ты ищешь и не находишь спасения.
Четырнадцатого сентября противник высадил десант на острове Муху, несколько дней там гремел бой, семнадцатого немцы сломили сопротивление и, захватив дамбу, соединяющую этот остров с Эзелем, ворвались на Эзель. 46-й стрелковый полк, в санчасти которого оказались раненые Беспалов, Писаренко и еще двое технарей, вступил в дело. Начался долгий, ни днем, ни ночью не утихающий безнадежный бой. В санчасть притаскивали истерзанные тела бойцов, пахло кровью и порохом, предсмертные стоны и хрипы врывались в сознание Сергея, затуманенное контузией.
Под жестким натиском превосходящих сил противника редеющий полк отступал, цепляясь за холмы, за лесные опушки. Осень оплакивала его гибель затяжными дождями. Рубеж за рубежом – пятясь, огрызаясь огнем, не давая себя окружить, батальоны сорок шестого отходили на полуостров Сырве, кошачьим хвостом прилепившийся с юга к пузатому туловищу Эзеля.
Легкораненым пришлось уступить место в санчасти тяжелым, а куда было деваться, только в окопы. Сергея, как оружейника, взял к себе начальник боепитания, капитан с изрытым оспой красным лицом. Тут были не привычные Сергею скорострельные самолетные ШКАСы, а обыкновенные станковые и ручные пулеметы «дегтяри», побитые осколками, засыпанные песком и часто залитые кровью. Сергей разбирал, чинил, клал на оружие смазку – делал свое дело, не требующее напряжения больной головы, а только – навыка натруженных рук. Раза два, в минуты затишья, его навещал в наспех отрытой землянке старший сержант Писаренко. Он прихрамывал, опирался на палку. Смолили махру, обсуждали обстановку, а она, обстановка, была – хуже некуда.
– Слух такой, – говорил Писаренко, – что идет к нам из Кронштадта отряд кораблей.
– Подкрепления везут? – с надеждой спрашивал Сергей.
– Подкрепления! – Писаренко насмешливо щурил темные глаза. – Откуда их взять, коли весь флот стянут к Ленинграду? Соображение надо иметь, Беспалов. Идут, чтобы сымать нас с Эзеля. И которые на Даго. И на Ханко. Чтоб всех, кто распылился на балтийских просторах, обратно собрать – и под Питер. Главное в текущем моменте – Питер держать. Ты понял?
– Ага. А когда придут корабли?
– А ты сделай запрос командующему флотом.
Сергей потрогал повязку на голове. Голова была полна боли.
– Сволочи! – непонятно кого обругал Писаренко и окутался дымом. – Нехай мне будет лихо, – сказал он, раздавливая сапогом окурок, – а все ж таки я бомбил Берлин.
Корабли что-то не шли из Кронштадта. К началу октября остатки сорок шестого полка, сводный морской батальон и другие сильно поредевшие части истекали кровью на последних рубежах обороны на южной оконечности полуострова Сырве. Дальше уходить было некуда. Их поддерживала огнем 315-я береговая батарея, там героические были комендоры, героический командир капитан Стебель, известный всему Моонзундскому архипелагу, – только эта батарея поддерживала их, но и там уже кончались тяжелые снаряды. Кончался боезапас у стрелков и моряков, державших последний рубеж. И продовольствие кончалось. Кончались бинты.
А корабли не шли.
Ночь на 3 октября застала Сергея и несколько десятков стрелков из выбитого батальона близ поселка Мынту. В поселке что-то горело, мрачные красные отсветы разгорались и гасли на тучах, бесконечно плывущих над Эзелем. «Что же за нами никто не идет? – думал Сергей, мерзнувший в своем бушлате. Он лежал на дне траншеи с чужой винтовкой, доставшейся после гибели ее владельца. Он был теперь вторым номером в уцелевшем пулеметном расчете. Первый номер спал в двух шагах от него. Станковый пулемет на бруствере остывал от недавнего боя. – Никто не идет нас снимать… А ведь завтра… да уж, наверное, завтра будет мой последний день».
Он задремал и сквозь сон услышал, как кто-то выкликает его фамилию. С трудом разлепил воспаленные веки.
– Беспалов! – И уже удаляющийся голос звал: – Эй, Беспалов! Живой ты чи ни?
Неловко, еще в полусне, вылез Сергей из траншеи и закричал вслед уходящему Писаренко:
– Здесь я! Здесь!
И упал ничком под длинной пулеметной очередью с немецкой стороны. Он полз под роем трассирующих посвистывающих пуль и кричал, чтоб Писаренко обождал его.
Потом они шли по улице поселка, под сапогами скрипело битое стекло. Писаренко снова и снова принимался рассказывать, как в штаб полка позвонили из штаба укрепрайона и велели всем, кто жив из летного и техсостава авиагруппы, срочно прибыть на пристань, вот он, Писаренко, ищет, а двух технарей уже нету – Пихтелева вчера наповал, а Колесник пропал без вести, и мы с тобой, Беспалов, только и остались тут – сталинские соколы.
У пристани, под сполохами пожаров, качались четыре торпедных катера, и сходили на них по сходням люди, большинство в морской форме, но и сухопутные тоже. Командиры тут были, и даже (как узнал впоследствии Сергей) сам командир Островного укрепрайона генерал Елисеев со своим штабом. Черным-черно было от шинелей на узких катерных палубах. Когда Писаренко с Беспаловым, последние в очереди, подступили к сходне, их зычно окликнул командир со свирепым лицом:
– Кто такие? А ну, назад!
Недоверчиво зыркнул по ним узкими глазами, выслушав объяснение Писаренко, что, мол, есть приказ насчет авиаторов, но пропустил.
Корма торпедного катера – не лучшее место для пассажиров, тут два желоба для торпед, в желобах и сидели тесно, скорчившись, люди, уходившие с Эзеля. Когда взревели моторы и стала уплывать пристань, Сергею подумалось, что вот, корабли не корабли, а катера все же пришли и увозят их в Кронштадт. Только почему так мало, всего-то четыре катера… может, еще придут, чтобы снять всех, кто остался на Сырве?..