Расправившись с ультралевой и дантонистской оппозициями, робеспьеристы активизировали свою преобразовательную деятельность. В мае 1794 г. они развернули широкую кампанию по насаждению гражданского культа Верховного существа. Атеизм был окончательно приравнен к преступлению. Может показаться, что таким образом "партия" Неподкупного отреклась от провозглашавшейся ею ранее веротерпимости. Но это не так. Она лишь последовательно осуществляла парадоксальную концепцию веротерпимости Руссо, согласно которой в истинно свободном государстве человек не должен быть преследуем за взгляды в отношении религии. Однако атеист всё же подлежит наказанию, но не за убеждения, а за то, что, не признавая гражданский культ, оказывается плохим гражданином своей страны. И для Кутона, и для Робеспьера атеизм того или иного лица означал нежелание руководствоваться нормами "естественной" нравственности, что в их глазах было равносильно посягательству на святая святых Революции. Отсюда – обличительный пафос выступлений против не разделявших веры в Верховное существо. "Общество (якобинцев – А.Ч.) должно предать публичному проклятию тех, кто хотел бы установить атеизм, кто не применял бы добродетель на практике и жил без нравственности", – говорил Кутон в Якобинском клубе[722].
Помимо гражданского культа, робеспьеристы в качестве средства утверждения "вселенской" морали использовали также просвещение, искусство, пропаганду, но главным орудием достижения данной цели для них всё же был террор. Правда, ни Робеспьер, ни Сен-Жюст, ни Кутон не являлись его изобретателями. Начавшись стихийно в форме насильственных "эксцессов" охваченной массовым психозом толпы, террор, опять же по требованию парижских "низов", получил затем статус государственной политики. Поэтому, когда "партия" Робеспьера приступила к планомерной реализации своей утопии, она уже могла опираться на принятое репрессивное законодательство и активно действующие карательные органы, во главе которых стояли её сторонники.
Воспринимая мир как поле битвы Добра и Зла, робеспьеристы соответственно делили всех людей на два лагеря: приверженцев Добродетели и защитников Порока. Себя они, разумеется, относили к первым и едва ли не в каждом выступлении об этом напоминали. Так, в речах и даже кратких репликах Кутона постоянно подчеркивается: "правительство добродетельно", "добродетель и честность поставлены в порядок дня", "мы ставим в порядок дня справедливость, порядочность, нравственность и добродетель" и т.п.[723] Политических же противников робеспьеристы, напротив, наделяли всеми мыслимыми и немыслимыми пороками. Это, по словам Кутона, "гнусные существа, несущие на себе печать бесчестия, безнравственности и злодеяний", "безнравственные люди, развратители и убийцы" и т.п.[724] Если верить Кутону, они даже обликом своим не похожи на обычных людей: "негодяев узнают по внешности"[725]. Это какие-то монстры, исчадия ада, стремящиеся установить над миром вечное господство Зла.
Разве возможен компромисс между этими полярными противоположностями? Если раньше воюющие державы рано или поздно вступали в переговоры и заключали мир, то разве может быть мир между силами Добра и Зла? А к последним робеспьеристы относили всех, кто боролся против революционного правительства на внутренней и внешней арене. Олицетворением Порока для них была Англия, вставшая во главе антифранцузской коалиции после того, как 1 февраля 1793 г. Конвент объявил ей войну. В робеспьеристской идеологии и пропаганде Англия играла дьявольскую роль предводителя сил тьмы, пытавшихся погасить сияющий во Франции светоч Добродетели. "Британское правительство, – говорил Кутон, – виновно в преступлениях против человечества". Глава британского кабинета У. Питт-младший был торжественно провозглашен "врагом рода человеческого"[726], а все противники робеспьеристов объявлялись "агентами Питта". Оставался единственный выход для разрешения столь острого этического противоречия – устранение одной из непримиримых противоположностей. А поскольку данный конфликт проецировался робеспьеристами на политику, это означало физическое уничтожение соперников. "Цель не в том, чтобы сколько-то раз проучить, а в том, чтобы истребить безжалостных союзников тирании", – считал Кутон[727].
Напомню, что все социальные проблемы, как то: углублявшийся экономический кризис, недовольство широких слоев общества политикой революционного правительства, остававшегося глухим к их требованиям, нежелание подавляющего большинства населения воспринять искусственные нормы новой морали и прочее – робеспьеристы объясняли нравственной испорченностью части граждан и развращающим влиянием врагов Революции. "В силу самой природы вещей, – говорил Кутон, – такое великое политическое событие не может произойти без того, чтобы нравственная испорченность людей, всю жизнь проживших под властью деспотического и порочного правительства, не побуждала их использовать все средства, дабы обернуть это событие во вред поднимающимся добродетелям и погрузить те в небытие"[728]. Нетрудно заметить любопытную закономерность: чем активнее пытались робеспьеристы осуществить свою утопию, тем сильнее ощущали скрытое сопротивление общества и тем чаще звучал в их речах мотив "контрреволюционного заговора". Весной-летом 1794 г. без упоминаний о нём обходилось мало какое из выступлений Кутона.
Неудивительно, что при подобном восприятии действительности робеспьеристы неразрывно связывали окончательное торжество Добродетели с полным истреблением носителей Порока. Таким образом, террор рассматривался ими как необходимое средство построения совершенного общества. "Если движущей силой народного правительства в период мира должна быть добродетель, то движущей силой народного правительства в революционный период должны быть одновременно добродетель и террор – добродетель, без которой террор пагубен, террор, без которого добродетель бессильна", – говорил Робеспьер[729]. Ему вторил Кутон: "Народ не может быть счастлив, пока не уничтожены все клики, все злодеяния, все пороки, пока не будет торжественно установлена власть нравственности и добродетели"[730].
Разительна перемена, происшедшая с Кутоном за полгода после его миссии в Пюи-де-Дом. Там, находясь в гуще людей, он мог воочию видеть последствия своих решений для судеб земляков, многих из которых он хорошо знал с детства и к которым испытывал столь свойственные его натуре сочувствие и сострадание. Вероятно, эта обоюдная живая связь и удерживала его от чрезмерно жестких мер. Иначе обстояло дело в Париже. Здесь, увлеченный созданием "Царства добродетели", погруженный в абстракцию "мира в облаках", он, похоже, уже не воспринимал террор как боль и страдание конкретных людей. В стенах Конвента, окруженный такими же фанатиками утопии, как он сам, Кутон не видел крови, ежедневно проливаемой на площади Революции во исполнение их воли. Известия о казнях не трогали его чувствительного сердца, потому что для него за каждым именем в списке приговоренных к смерти стоял всего лишь абстрактный носитель порока, а вовсе не реальный живой человек со своей неповторимой судьбой. Террор ощущался Кутоном как торжественный ритуал очищения земли от порока, как трудная, но высокая и радостная миссия избавления рода людского от бед и тягот его прежнего состояния. Этот отнюдь не жестокий от природы человек с энтузиазмом предлагал сам и поддерживал выдвинутые другими всё новые террористические меры. Террор для него – истинный праздник добродетели. Мало казнить короля, надо сделать эту дату ежегодным днем народного ликования[731]. Мало ввести смертную казнь для "нарушителей суверенитета нации", надо быть готовым подкрепить такое решение делом – "я, хоть и столь немощен, но возьму на себя исполнение приговора"[732].