Глава 1
Случайности
Зима на Мартас-Винъярд, пять лет спустя.
Дерево во дворе, сучья которого отяжелели ото льда, клонится к дому. Ветки обламываются под собственным весом, разбиваются вдребезги о дорожку. Ветер раскачивает обледенелый гамак, пригибает к земле. Входная дверь примерзла наглухо.
Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как я в последний раз слышал ее пение, поэтому я ставлю свою любимую песню. Ее голос никогда не постареет, но это – небольшое утешение.
Что меняется – так это слушатель, которому теперь сорок два, длиннобородый, начинающий седеть, чуть отяжелевший по сравнению с тем, каким он был когда-то, но все еще стройный по меркам большинства.
Ее музыка – это не все мое достояние. У меня есть еще фотографии и коробка с памятными сувенирами – письмами и безделушками, несколько свитеров, пара носков, ее любимые книги…
Еще у меня есть собака – длинношерстная немецкая овчарка. Когда-то овчарка принадлежала ей, потом – нам, теперь – мне, но я по-прежнему думаю о собаке как о нашей собаке. Месяц назад, в Валентинов день, ей исполнилось двенадцать лет.
«Здравствуй и прощай» – начало и конец любой истории, говорит мне припев. Слова, первое и последнее – ее ко мне и мои к ней. Если только не считать все те ежедневные моменты, когда я разговариваю с ней – иногда мысленно, но гораздо чаще вслух. Я могу себе это позволить. Теперь, живя в Чилмарке круглый год, я не так часто вижусь с другими людьми. Каждые несколько месяцев – паром, затем долгая поездка в машине, чтобы повидаться с матерью в Квинсе. А в остальном моя жизнь одинока. Конечно, есть еще Ральф, которая вполне сойдет за компаньонку. Она каждое утро тычется в меня носом, будит и ждет, пока я скажу ей «здравствуй», именно этим словом я ее приветствую, а потом позволяю ей запрыгнуть на постель, но только передними лапами, и почесываю ее уши, пока она не застонет от удовольствия, а потом начинается день – так бывает ежедневно, и в этом есть некоторое утешение. Она переходит за мной из комнаты в комнату, но бо́льшую часть дня спит, подергивая лапами во сне, если только я не беру ее с собой в город или на пляж играть в апорт. Отправляясь на рынок, пешком или на машине, я надеваю бейсбольную кепку; не хочу, чтобы люди меня узнавали, хотя полагаю, что теперь уже вряд ли кто-то на это способен.
Могло бы показаться, что ты здесь и поешь, если бы я не знал так хорошо эту запись, каждую ее ноту, каждую паузу, каждое дыхание. Я внимательно прислушиваюсь, но она никогда не меняется. Я катаю теннисный мячик по полу, и Ральф снова приносит его мне. Держит игрушку в зубах, виляя хвостом. Когда я протягиваю руку, она отводит голову. Это игра, в которую мы играли с тех пор, как она была щенком. Я указываю себе на колени, она подходит ближе. Я снова указываю себе на колени, и она роняет мяч. Когда я пытаюсь прокатить мяч мимо нее, она разыгрывает вратаря и ловит его передними лапами, сжимает челюстями.
Так, хватит мяча; я хочу, чтобы она была рядом. Она ложится ко мне на колени, я закрываю глаза и глажу ее морду, почесываю живот, подношу ладонь поближе к пасти, чтобы ощутить ее учащенное дыхание – и ты могла бы быть в соседней комнате и петь.
Песня внезапно заканчивается. К этой тишине я никогда не бываю готов. Вот только сейчас я слышу чей-то голос, «здравствуйте», произнесенное какой-то женщиной, стук в дверь. Представить не могу, как кто-то сумел сюда взобраться. Не раз и не два, даже когда погода была не в пример милосерднее сегодняшней, мне приходилось бросать машину на крутой проселочной дороге, ведущей к дому. Так случилось и в наш медовый месяц. Наши ботинки утонули в грязи по щиколотку, мы прошли остаток пути наверх босиком. Мне пришлось нести Ральф, которая была еще щенком, но вес уже набрала немалый, около шестнадцати килограммов. Тогда дом еще не был нашим, просто – домом, который мы снимали. Проведя в нем медовый месяц, мы стали заговаривать о том, как нам хотелось бы, чтобы он был наш собственный – и к следующему году он уже принадлежал нам. В те времена я мог бы сказать, что сделал это с помощью намерения: приколол кнопками фотографии дома к пробковой доске над своим письменным столом; заказал этикетки с его адресом; первого числа каждого месяца посылал на этот адрес письмо самому себе.
Прежде чем выглянуть в окно, задумываюсь: что я буду делать, если там никого нет, если у меня слуховые галлюцинации? Когда-то, еще мальчишкой, я боялся призраков, но последние пять лет я был бы рад встрече с ними. Сошел бы любой призрак, он дал бы мне некий ответ; но одного из них я приветствовал бы с особой радостью – не в обиду будь сказано остальным, включая моего отца. То есть, если они вообще существуют. Не уверен, что верю в призраков в буквальном смысле. В духов, фантазмы, привидения. Так-то я в них определенно верю, если иметь в виду под призраками то, что нас преследует, – воспоминания, чувства, сожаления.
Видя у своего порога настоящую женщину, я испытываю укол разочарования. Она кажется вполне телесной, из плоти и крови. Буквально, я вижу эту кровь: она течет у нее из носа и пятнает тряпку, которую женщина держит в руке. Другую руку она прижимает к животу, словно на перевязи, хотя лубка на ней нет. Я пугаюсь возможной грязной подставы – ограбления, мужчины, который пришел с ней и, возможно, прячется за моей обледенелой машиной, – но торопливо гоню прочь эти мысли, чтобы они не стали реальностью. Некоторые старые привычки никогда не умирают. Мне приходится трижды с силой бить плечом в дверь, прежде чем наледь поддается, а потом я знаками велю ей сделать шаг назад, чтобы дверь, которая открывается со следующим толчком, не травмировала ее еще больше.
Она высокая, почти такая же высокая, как и я сам, и у нее длинные рыжие волосы. Лицо одновременно и молодое, и старое: юношеские прыщики и «гусиные лапки». Созвездия веснушек на лбу и носу. Голубые глаза. Думаю, ей хорошо за тридцать, но при покупке вина ее до сих пор просят предъявить водительские права. Ее лицо кажется мне знакомым, но, если уж на то пошло, мне все кажутся знакомыми. Она улыбается, но шмыгает носом. Не могу понять, плачет или смеется.
– Простите, что пришлось вас побеспокоить, – говорит она. – Моя машина застряла внизу на дороге. И рука не шевелится. И нос… может быть, он сломан, не знаю.
– Входите, – говорю я и вижу, что она в самом деле плачет, но силится улыбнуться.
Подтаскиваю кухонный стул, и она садится, хотя видно, что ей неловко. Кажется, ее беспокоит кровь, капающая на пол.
– Пусть, не обращайте внимания, – говорю я.
– Я заблудилась, – говорит она.
Ральф подходит к ней, обнюхивает джинсы, ботинки, потом кладет голову ей на колени.
– Извини, дорогая, – говорит она. – У меня нет свободной руки, чтобы тебя погладить.
Я подаю ей полотенце и пытаюсь забрать окровавленную тряпку, но она не отдает; скатывает в комок и кладет на колени, и Ральф принимается его обнюхивать.
– Не уверен, что вам стоит запрокидывать голову, – говорю я ей. – Думаю, как и многое другое, чему нас учили, на самом деле это неправда.
– Боже, никак не останавливается! – восклицает она.
– Так с виду не скажешь, что нос сломан, – говорю я.
– Горбинка – моя собственная, – отвечает она. – Подарок отца.
Я отрываю кусок чистой ткани, скатываю в тампон, подаю ей.
– Попробуйте вставить это в ноздрю.
Она заталкивает ткань в нос, и глаза ее наливаются слезами.
– А теперь зажмите переносицу – примерно посередине – и держите так.
Сжимая пальцы, она морщится.
– Не слишком сильно, – предупреждаю я.
Тампон насквозь пропитывается кровью. Я осторожно вытягиваю его, затем быстро сворачиваю чистую половину салфетки и вставляю в ее ноздрю.
– Меня зовут Сэм, – говорит она. – Сэм Лесли, – она протягивает мне левую руку, и я пожимаю ее. – Как странно, – замечает она, – здороваться левой рукой.