Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Из плена, братцы, из плена мы! — Егорычева трясло восторженной дрожью. — Я и ротный мой! Почитай, из-под самого Берлина идем!

Фонари снова качнулись и поплыли на сближение с Егорычевым.

— Ишь ты, — уже мягче прозвучало оттуда, — через всю Пруссию проперли и фронта не слышали, выходит, ну и орлы!..

— Где же мы?

— Дома, ребята, дома, на Питерской дороге.

Затем они все вместе сидели на гребешке придорожного кювета, подсвеченные керосиновым пламенем, жадно угощались предложенной путейцами нехитрой снедью.

— Отсудова до Питера уже рукой подать, верст триста с малым хвостиком, — объяснял им путеец постарше, сочувственно поглядывая на них глубоко запавшими, в кустистых бровях глазами. — Тут мы вам подмогнем, подсадим на первый попутный и с харчишками тоже сообразим. Только вашего брата нынче больше за шпионов держат, так вы, как схороним вас в порожняке, носу оттудова не показывайте, попадетесь спецу из нынешних, изведет, измордует, а то и в распыл пустит, тут теперь пропасть любителей развелось чужую кровь по земле размазывать.

— Вам бы, братцы, только до Питера добраться, — согласно кивал мальчишеским, в первом пуху подбородком молодой, — там нынче все кошки серы и у кого горло громче, тот и пан…

На рассвете путники уже тряслись в сторону Петрограда, наглухо закрытые в порожнем пульмане.

4.

ИЗ ЛАГЕРНЫХ РАССКАЗОВ ФИЛАРЕТА ЕГОРЫЧЕВА:

«Помню, заявились мы тогда с ротным в Питер, почитай, в чем мать родила, а брюхо к спине присохло, плюнуть на нас и по тому времени некому было, кругом народ сам по себе шатается, никому ни до чего дела нет, пьют да жируют, как перед концом света. Ротный мой кинулся было по родственникам, много их у него там числилось, а их уже и след простыл, разлетелись во все стороны, будто и не жили, благо, квартеры оставили, а то хоть на дворе ночуй. Забрались мы в одну такую, обжились малость, и давай по присутственным местам кружить, где нашим братом занимаются. Туда-сюда сунулись, хоть шаром покати, ни единой живой души нетути, одне бумаги по столам шелестят. Ротный мой в крик: „Сволочи! — трясется. — Отсиделись в тылу за нашей спиной, а когда паленым запахло, по щелям расползлись. Только со мной, — кричит, — шутки плохи, я до самого Главнокомандующего дойду! — и ко мне ястребом: — Айда, держись меня, Егорычев!“ И понеслись мы с ним в Главный штаб у большого начальства правды искать. Только вышло, что в Главном том штабе еще пустее пустого, не токмо часового, офицеришки завалящего и того не встретили. „Куда же они, сукины дети, все подевались, — ругмя ругается ротный, — кто же фронтом распоряжается?“ Носились, носились мы с им голым коридором, потом смотрим, большая дверь настежь, а за ней вроде кто-то над бумажками копошится. Ротный заглянул, сразу по швам вытянулся: „Ваше высокопревосходительство, — говорит, — разрешите?“ Выглядываю и я из-за плеча евотного, смотрю, обличье вроде по газеткам знакомое: волосы ежиком и сам на ежа похож, тут мне сразу в голову вдарило: да это ж Керенский, собственной персоной! А тот, по-простецкому так, зазывает: „Чем могу служить?“ Ну, ротный мой и выложил ему все честь по чести, а под конец попросил: „Отправьте нас, Ваше превосходительство, обратно на фронт, успеем еще до победоносного конца довоевать“. Главнокомандующий только в колючем затылке у себя почесал: „Какой уж там, — говорит, — победный конец, поручик, последнее не потерять бы да и фронта уже никакого нет, одна безначальная толчея. Мой вам совет, — говорит, — пробирайтесь на Дон, там, слышно, что-то затевается, может, и выйдет толк“. С тем мы и ушли от Керенского, не солоно хлебавши, но только не на Дон, в другую сторону подались, на родину ротного потянуло, да и мне с им до дому сподручнее вместе было. Сколько нас по дорогам мотало, сколько снести пришлось, рассказать, не поверишь, с год колесили, пока до Омска добрались. Тут-то мой ротный и стакнулся с Адмиралом, на чем они сошлись, не мое это телячье дело, а только сделался у него мой ротный начальник конвоя, а я, что ж, моя доля подневольная, где приказывали, там и служил. Так-то вот».

Глава третья

ОНА

1.

Ее закружило в одночасье, когда в огне и крике испепелялась Россия и невзнузданные кони метались по земле, как угорелые. Но сначала была музыка, очень много музыки, да и не мудрено: отец — знаменитый артист, основатель и директор Московской консерватории. Казалось, из этой музыки был соткан мир, в котором она себя однажды осознала. И еще — горы: синие по утрам и желтые — к вечеру, с ледяными шапками в отдалении и с низкорослыми зарослями у подножий. Так и срослось с памятью: музыка и горы, горы и музыка.

Семья даже по тем благодатным временам была огромная, со своим вроде бы упорядоченным, но все же слегка безалаберным укладом. За стол, вместе с гостями, которые, кстати, никогда не переводились, усаживалось обычно человек до тридцати, а зачастую и больше. Обносили с двух сторон, а то бы и в полдня не управиться. Ели, пили долго, многоречиво, шумно, а после разбредались по огромному, хотя и несколько нескладному дому, предаваясь чисто южнороссийской лени, чтобы, отбездельничав каждый по-своему, снова и в урочный час встретиться за тем же столом.

Почему это вспоминалось именно сейчас, спустя столько лет, в коммунальном ковчеге, где-то посредине мутного московского потопа? Ведь не тем же, не безмятежным своим детством или еще более безмятежной юностью переполняется теперь ее, готовая к отлету в иной мир, душа? Да, да, конечно же, разумеется, не этим, но все же без этого ей не под силу было бы связать концы и начала сомкнувшейся отныне вокруг нее цепи времен и событий.

Помнится, в те годы, как почти все девушки ее возраста, она увлекалась сочинениями российских «властителей дум». Читала запоем, все подряд, без разбору, безвольно втягиваясь в засасывающий омут их словесного самоистязания. Но со временем, исподволь, в ней нарастало чувство сопротивления, протеста как раз вот этому самому их кокетливому мазохизму. Каким-то подсознательным чутьем она улавливала, что в нем, этом мазохизме, при всей его легко узнаваемой достоверности таится некая неподвластная самим авторам, но разрушительная в своей потенции ложь. В чем это выражалось, ей едва ли удалось бы определить в словах, но фальшь прочитанного в конце концов стала ощущаться ею почти физически.

Один, к примеру (с гениальной, впрочем, убедительностью!), звал человечество вернуться к собственному естеству, к природе, прочь от разлагающей душу и тело цивилизации, но ей-то доподлинно было известно, что сам пророк без этой цивилизации шагу не мог ступить, строго соблюдал свой помещичий интерес, а для его, прославленного на всех мыслимых языках вегетарианского стола в доме держали специального повара, а от не менее прославленной крестьянской поддевки на нем неизменно исходил едва уловимый запах «Коти».

Герои другого, живущие в тоске по честному труду и мечтой о времени, когда небо непременно должно обрасти алмазами, почему-то всегда окружены толпой услужающей им челяди, которую они, без разбора пола и возраста, во всеуслышание «тыкают», заполняя тома волшебных по тонкости и мастерству повестей, рассказов и пьес пустопорожними разговорами о «золотом веке», долженствующем, по их мнению, наступить вот-вот, по крайней мере не позже следующего понедельника.

Третий же и вовсе от книги к книге тянул однообразный маскарад из философствующих во хмелю или после оного провинциальных купцов, реющих буревестников и благородных цыган с вырванными для осветительных целей сердцами, но при всем своем свободолюбии не стеснялся высокомерно облаивать всякого, кто хотя бы робко пытался возражать его расхожим пошлостям.

(Знать бы ей тогда, что пройдут годы и годы, после которых жизнь надолго, а вернее, до самого конца сведет ее в доверительнейшей дружбе с бывшей женой этого последнего, которая, схоронив своего, отравленного по-родственному собственными дружками, мужа-правдолюба, станет до конца жизни ходатаем за подругу несчастного Адмирала! Вот уж воистину неисповедимы пути Господни!)

13
{"b":"214738","o":1}