В банке Беатрис была назначена в юридический отдел, в то время как я попал в управление недвижимостью. Мы могли делать пятнадцатиминутный перерыв каждые два часа, бросаясь к лифту и проводя все время в поцелуях. С пуританской американской точки зрения это было шокирующим поведением и укрепляло в местных умах представление о французах. С этого момента мы были известны исключительно как «французские влюбленные». Мы продолжали это представление на улице, провоцируя множество возбужденных реакций: скрип тормозов, гудки клаксонов, дорожные заторы, взрывы смеха. Одна бедная провинциальная семья стояла, как вкопанная целых пять минут, глазея на нас, пока мы не скрылись из виду.
Однажды вечером наша хозяйка собрала весь цвет Луисвилла на барбекю у бассейна, чтобы представить своих аристократических влюбленных. Мы были влюбленными пташками без клетки, без ограничений. Пока мы были вместе, все были в восторге от нас.
Ночью мы сворачивались в клубочек, один за спиной другого, я клал руку ей на бедро и убирал волосы с ее шеи, а потом, по какому-то подсознательному сигналу, мы переворачивались абсолютно синхронно. У нас были свои способы заниматься любовью, свои игры, свои секреты, и нужный момент все организовывалось вокруг этого простого танца. После несчастного случая я мог лежать только на спине. Она клала голову на мою скрюченную шею и говорила мне, куда кладет ноги, руки, а я пытался представить положение ее тела.
Было жуткой мукой не иметь возможности ласкать ее, заниматься с ней любовью.
Она прижималась к моей шее, и мои ночи сосредотачивались вокруг сознания, что моя жена свернулась вокруг меня. Она никогда не жаловалась. Ее мучил рак, делавший ее все слабее и слабее день ото дня; я был парализован и терзаем постоянной жгучей болью. И при этом мы оставляли нашу любовь чистой, или, скорее, покрывали ею эти две головы, нежно прижавшиеся в ночи. Вместе мы могли найти выход.
Беатрис
Мы были на четвертом месяце ожидания нашего первого ребенка, когда у Беатрис открылось кровотечение. Я не помню больницы, они у меня все смешались за это время, но я все еще могу представить молодого врача. Его звали Парьенте, это я помню точно. Он с большой добротой объяснил нам, что в следующий раз беспокоиться будет не о чем. Я плакал у постели Беатрис. Были ли ее страдания действительной причиной моих слез? В конце концов, это ей пришлось меня утешать. Мы жили в высотке у станции метро Порт д'Орлеан. Беатрис с головой ушла обратно в студенческую жизнь.
В следующий раз, когда она забеременела, кровотечение началось на третьем месяце. Мне дали эмбрион в банке и велели отнести его в лабораторию. Почему я до сих пор помню, что эта клиника была расположена в середине Булонского леса[34]? Я помню, как зашел, женщина в белом поприветствовала меня. Я поставил банку на стойку, казалось, она не удивилась. Я ушел, не зная, что сказать, потеряв рассудок.
Нас начали исследовать со всех сторон. Они отправили меня в специальную лабораторию для проверки спермы. Я нерешительно топтался на месте, пока медсестра не вручила мне пустую банку и не указала на дверь. Я вошел, думая, что увижу врача. Вместо этого я оказался в туалете, полном порнографических журналов. После целой вечности позора я отдал контейнер обратно, дело было сделано.
Лабораторные тесты оказались удовлетворительными.
Мы с блеском прошли испытания в Институте политических исследований и решили сдавать экзамены в Национальную школу администрации.
Беатрис было двадцать пять. Она снова забеременела в марте. Все шло хорошо. Прогнозы были положительными. Но потом у Беатрис нашли эмболию[35]. Она была решительно настроена со всем справиться. Плод, казалось, не пострадал. Она хотела родить этого ребенка любой ценой, даже собственного здоровья. Главный врач резко отстаивал ее против коллеги, который выступал за использование антикоагулянта, несмотря на риск возникновения пороков развития. Они спорили в коридоре во весь голос. Беа испытывала отвращение. Как два врача могли забыть, что в палате номер двадцать один лежит красивая, умная, любящая женщина, которая за пределами этой тюрьмы была ничуть не хуже их? Когда она, наконец, смогла встать, то увидела, что даже ростом была выше их.
Я проводил там все время. Комната всегда была полна цветов. Там были фрукты, книги, музыка и набитый холодильник.
Я прекратил готовиться к экзаменам в Национальную школу администрации, забыл о проблемах экономики, последних данных статистики, мировых событиях. Наша жизнь – наша настоящая жизнь, из плоти и крови – была там. Мы должны были встречать ее вместе лицом к лицу. Благодаря системе зачета оценок, я перевелся на кафедру истории. Я потчевал Беатрис событиями из жизни первых арабских мореплавателей и историей Индийского океана в XIII – XIV веках.
Удобная эта система, зачет оценок: мы знали все об Ибн Баттуте[36], но не о порядке наследования французского престола. Я получил свою степень, но мы потеряли ребенка. После семимесячной беременности перенапряжение вытянуло все силы из нашего сына. Мы знали, что это должен был быть мальчик; он уже давал знать о себе. А потом он перестал двигаться.
Следующий месяц был кошмаром. Плод не уменьшился настолько, чтобы можно было стимулировать процесс «естественных родов». Доктора прописали длительные прогулки. Я всегда ходил с ней. Она была измучена, потрясена. Она ни с кем не разговаривала, все время носила темные очки и избегала людей. Ночью я часами массировал ей виски. Она плакала до изнеможения, а иногда отпускала себя и начинала исступленно кричать в бесплодном протесте.
Однажды вечером после ужина у нее начались схватки, и мы оказались в отделении скорой помощи. Беатрис объявила, что, хотя ребенок мертв, это не имеет абсолютно никакого значения: с ней должны обращаться так же, как с женщиной, которая после нескольких часов боли познает счастье.
Потом началось страдание. Ее лоно едва не разрывалось. Она посмотрела на меня. Я ответил ей ободряющим взглядом. Она не хотела, чтобы я видел. Она попросила простыню. Наши головы были рядом, но разделены. После того, как она издала крик, длившийся, казалось, целую вечность, ее тело расслабилось. Тупая пульсация боли в ее сердце смешалась с телесной болью. Ее запавшие глаза были полны слез.
Прежде чем мы смогли опомниться, в палату без приглашения ввалился неряшливый субъект и спросил: «Как звали покойного?» У Беа перехватило дыхание. Я накинулся на вторгшегося, вытолкал его в коридор. Он объяснил, что по закону, любой плод, старше семи месяцев, должен быть зарегистрирован, даже если оказался мертворожденным. Я покорно ответил на все его абсурдные вопросы, подписал все документы, пока он не остался удовлетворен. Я выплакался в одиночестве в коридоре, потом сделал мужественное лицо и вернулся к Беа. Я тихо говорил с ней, пытаясь успокоить ее и скрыть свое собственное горе. В конце концов, она заснула. Я остался возле нее, в продавленном кресле. Когда она начинала всхлипывать, я клал ладонь ей на лоб и нежно шептал на ухо.
Следующей ночью у нее снова случилась эмболия, и ей провели еще один сеанс интенсивной терапии. Я оставался с ней. У нее кружилась голова. Шум, свет, смутно различимые разговоры. Бессонная, беспокойная ночь, утро никак не наставало. Я все время держал ее за руку.
*
Мы отправились в Соединенные Штаты, чтобы начать новую жизнь. Нам порекомендовали хорошего акушера, который тщательно подготовил нас к нашей четвертой попытке. Он был ласков, его клиника была шикарна, мы были под впечатлением, что мы нашли особенное убежище, место, куда страдание не могло проникнуть. К удивлению акушера, беременность продлилась всего четыре месяца.
Под нервным напряжением от того, что нас оставил наш первый американский ребенок, я тихо беседовал с Беатрис, а в следующую минуту... пустота. Когда я пришел в себя, надо мной хлопотали медсестры. Даже у Беа сверкнули усталые глаза.
У Беатрис было два приступа легочной эмболии. Когда ее, наконец, выписали из больницы, она казалась собственной тенью, только глаза подавали признаки жизни. Мы поехали на Мартинику. Едва приземлившись, мы наняли яхту, погрузили припасы и подняли парус.