— С арестованным от душевного потрясения сделались страшные судороги. Это, может быть, пляска святого Витта или апоплексический удар? Как тяжело глядеть на страдания человека, будь то даже большевистский злодей!
И добрый ротмистр, вынув большой фуляр, трагически высморкался. Доктор осмотрел Лазика.
— Покажите язык. Говорите «тридцать три». Дышите. Не дышите. Я думаю, пан ротмистр, что это не так опасно. Я пропишу ему касторки и шестимесячный курс водолечения.
Услыхав это, Лазик мигом присмирел.
— Я выпью хоть бочку касторки, пан доктор, но разрешите мне лечиться где-нибудь за границей. Честное слово, я найду воду и в другой стране, это же не такая редкость.
Ротмистр не выдержал: он заплакал.
— Как это ужасно! Он мог бы еще шесть месяцев провести в польской тюрьме, и вот он должен завтра уехать. Сколько на свете горя! Я гляжу на него, и мое сердце рвется на части. Дайте ему, пан доктор, хотя бы касторки, чтобы он не умер в пути от разрыва сердца. Почему ты не плачешь, разбойник? Облегчи себя слезами. Подумай, завтра взойдет солнце, на улицах будут гулять прекрасные панны, в графинчиках будет играть всеми цветами радуги наша знатная перлувка, даже за тюремной решеткой будет журчать певучая речь, а тебя в это время повезут куда-нибудь в угрюмые страны…
Лазик забеспокоился:
— Что вы называете «угрюмыми странами»? Северный полюс? Или Румынию?
— Тебя вышлют на ближайшую границу. Пей касторку! Молись богу! Рыдай! Завтра утром…
— Утром…
Лазик опять издал неподобающий звук.
— С тобой начинается снова припадок?
— Да нет же, пан ротмистр. Как говорил ваш самый первый родоначальник, я только дую в тромбу. Будь у меня монета, я бы выставил вам на радостях бутылку этой знатной перлувки.
— Безумец! О какой радости ты говоришь? Если бы у меня было черствое сердце, я бы радовался: вот еще один азиат покидает нашу святую землю! Вот мы вытряхиваем прочь еще одного большевика, татарина, москаля, насильника, палача, варвара! Не забывай, что вы сморкались двумя пальцами, когда у нас жил Сенкевич. Да, я бы мог радоваться. Но ты должен бить себя горестно в грудь. Или ты сумасшедший, и тогда мне придется подвергнуть тебя медицинской экспертизе.
— Нет, не подвергайте! Лучше я выпью касторки. Я ударю себя в грудь. Я бы вам объяснил, почему я радуюсь, я только боюсь, не занимаетесь ли вы по утрам гимнастикой. Нет? Вы по утрам пишете доклады? Вот и чудесно. Тогда я расскажу вам, в чем дело. Когда я связываю пожитки, у меня моментально развязывается язык. Начнем с фараона. Это был один высокий чин, который сидел наверху, а внизу евреи строили пирамиды. Он щелкал бичом, а они должны были строить. Скажем, что они были Моисеями фараонова закона, хотя Моисея тогда не было, и когда Моисей оказался, они решили: сколько же можно строить, ну, десять пирамид, хватит, и они ушли пешком из Египта. Здесь началась дискуссия. Одни говорили, что евреи радовались, удрав из Египта, хоть им и пришлось кушать какие-то мелочи с неба, а другие уверяли, что радовался фараон, потому что с евреями, как вы сами знаете, уйма хлопот, надо их громить или вешать, или бесплатно кормить в тюрьме певучими разговорами. Вот тогда-то нашелся умник, который сразу осветил момент. Он так сказал: «Когда едет тучный человек на маленьком ослике, ему неудобно и ослу неудобно, а когда они приезжают, то оба рады. Но вот вопрос: кто больше радуется, всадник или осел…» Значит, мы можем оба радоваться. Вы спрячьте ваш плачевный платок и перестаньте сморкаться, как Сенкевич. Танцуйте лучше фокстрот. Ведь это радость — избавиться от подобного Ройтшванеца! Но что касается меня, я все-таки думаю, что еще больше радовался осел…
На этом кончилась беседа между Лазиком и познанским офицером. Я не стану описывать последующего. Достаточно сказать, что тринадцатый ротмистр подвел Лазика: по утрам он не только писал доклады.
23
Сначала Лазик обрадовался: ему показалось, что все кругом говорят на еврейском языке, только слегка испорченном. Он даже шепнул в восторге начальнику станции: «Вус махт а ид?», — но тот так мрачно гаркнул, что Лазик поспешил скрыться. Внимательно всматриваясь в лица, он бродил по местечку:
— Наверное, здесь живет какой-нибудь Моисей немецкого закона.
Действительно, вскоре он увидел недвусмысленный нос. Радостно подбежал он к его владельцу:
— Я таки нашел вас! Здравствуйте, здравствуйте, как вы здесь живете, и да пошлет вам бог все двенадцать сыновей, чтобы было кому сказать хорошенький кадиш на вашей близкой могиле! Вы, конечно, должны помочь мне, потому что вы еврей и я еврей, и до свидания в будущем году в Иерусалиме. Мне нужно несколько плевых марок, чтобы доехать до Берлина и, понятное дело, закусить. В Польше я успел проголодаться. Подумайте, у вас, наверное, были родители и их, наверное, уже нет. Я буду всю жизнь за них молиться. Но если вам мало моих набожных слез, я могу вам сшить, например, галифе защитного цвета. Я могу даже…
Господин Розенблюм строго оборвал Лазика:
— Я вас понимаю только потому, что живу недалеко от границы. Однако я не иудей, я настоящий немец. Конечно, я исповедую мозаизм, но это мое частное дело. Для заупокойных молитв я уже нанял одного человека, и я не так богат, чтобы за моих дорогих родителей молились двое. Я не ношу никаких галифе. Меня одевает портной Шпигель, который одевает также всех господ советников коммерции и даже господина фон Кринкенбауэра. Но если вы укоротите мое зимнее пальто, перелицуете костюм, выгладите весь гардероб и почините детские костюмчики, я дам вам пять марок, хоть вы восточный иудей, полный холеры, тифа и большевизма, я дам вам пять марок, потому что вы тоже исповедуете мозаизм.
— Вот мы и спелись! Я так кладу заплаты, что люди видят за сто верст, и они кричат от восторга. А что касается родителей, то для такого коммерческого советника одного молельщика мало — надо двоих. Ведь я могу биться о заклад, что их было двое, ваших родителей, а не один. Я, например, выберу вашу безусловную маму. Одним словом, мы поймем друг друга. Главное, что вы частный мозаист, а остальное ерунда, это детский костюмчик…
Важен почин: Лазик прожил в местечке десять дней, перелицовывая, латая, укорачивая. Он прямо заходил во двор:
— Ах, вы тоже исповедуете?.. Что же вам такое укоротить?
Наконец, все брюки были укорочены и заплатаны. Лазик кое-как добрался до Кенигсберга. Увидев памятник Канту, он загрустил:
— Гомельское счастье! Что мне делать с ним? Не укорачивать же. А найди я его тогда в клубе Харчсмака! Как бы обрадовался товарищ Серебряков, если б я сразу изъял такую каменную осетрину. Впрочем, о чем теперь говорить? Я должен либо закусить какой-нибудь крошкой хлеба, либо немедленно умереть.
Он остановился у витрины колбасной и, захлебываясь слюной, прошептал:
— Какая красота! Какая кисть!
Но хозяин прогнал его:
— Не занимайте места! Здесь покупательницы привязывают такс.
Он хотел перейти на другую сторону улицы, но полицейский строго прикрикнул на него:
— Вас мог раздавить автомобиль. Сегодня здесь нет автомобиля, но вчера вечером проехало два. Вы не имеете права рисковать вашей жизнью.
Он присел на скамейку парка, но тотчас же вырос из под земли неутомимый сторож:
— Это только для кормилиц и для слепых или полуслепых солдат.
Тогда Лазик уныло вздохнул:
— Я, кажется, схожу с ума.
— По средам и пятницам с девяти сорока пяти до десяти тридцати бесплатные консультации в городской лечебнице.
Он разыскал в толпе носатого господина:
— Остановитесь с вашим мозаизмом! Я тоже, и я еще ничего не ел!
Носатый оттолкнул Лазика:
— Синагога помещается на Викториаштрассе, семнадцать, а торговля кошерным мясом на Шиллерштрассе, одиннадцать; нищенствовать запрещено постановлением полицей-президиума от шестого июня тысяча восемьсот восемьдесят девятого года.
Лазик крикнул:
— Я хочу сейчас же лечь в готовую могилу!..