Конечно, плохой запах — вещь не столь важная в обычной человеческой жизни. Но ведь Эльза жила на верхушке Вармефуссовского холма, куда не заходят даже самые предприимчивые туристы. Таким образом, у нее не было ни Марты, ни Зельмы, чтобы поговорить хотя бы о зеленых носках, но других, то есть принадлежащих Францу или Карлу.
Внутренность дома лесничего также располагала к сосредоточенности и постоянству: оленьи рога без всякого практического применения, большое деревянное изображение святого Губерта в человеческий рост, двухспальная кровать с двенадцатью подушками и четырьмя перинами, стол, скамья. Так как Эльза не любила ни молиться, ни спать днем, то все часы, остававшиеся свободными после того, как Курт поедал котел с вареной картошкой, она посвящала ожиданию благословенного часа, когда трубка наконец разобьется и перестанет отравлять удушающим запахом тесный, с трудом проветриваемый домик.
Но трубка оказалась долговечнее мира, Германской империи и многих других вещей, скорее напоминавших гранит, нежели фарфор. 4 августа 1914 года Курт Шуллер, надев две пары двойных носков, вложив в сумку хлеб, маленькую дрянную трубочку и пакет канастера, начал спускаться по крутой тропинке, бодро насвистывая военный марш. Жена побежала за ним и в последний раз приложилась своей обструганной грудью к его дородной сумке, обливая ее слезами, походившими на сплошную холодноватую воду горных дождей.
Затем Эльза Шуллер стала ждать часа — уж не того, когда разобьется трубка, — обезоруженная, на стенке, она теперь вызывала лишь нежность, но иного, когда на тропинке покажется дорожная сумка Курта. После двенадцати лет прежних ожиданий, три года войны прошли довольно быстро. О Курте Эльза ничего не знала. Несколько раз она спускалась в Обердорф, наводила справки, писала прошения, но тщетно. Она окончательно свыклась с необычайной просторностью кровати, с бездыханностью трубки, варила значительно меньше картофеля и больше ничего не ожидала. Впрочем, иногда, ложась на окраину ложа, она потягивалась, глядела на розу и на пчелу, в томленье сжимала колени и смутно, уже в полусне, шептала:
— Дай мне сладкий, душистый мед!
Этот мед ей был дарован в виде военнопленного, отправленного в Вармефуссовский лес для рубки дров, пензенского бобыля Фаддея Ходошлепова. Когда Фаддей зашел впервые в домик лесничего и мычаньем попросил позволенья обогреться, Эльза сразу сообразила все: то есть, не думая об этике и о том, что она перед светлым днем конфирмации, а также не вникая в оттенки национальной проблемы, она стала варить большой котел картофеля, такой же, как готовила в былые годы для Курта Шуллера. Засим, аккуратно раздевшись, она начала ждать, думая, что этот чужеземец, не понимающий простой человеческой речи, все же поймет, что она одна на широкой кровати напрасно ждет мужа уже в течении трех лет. Так и случилось. Фаддей ждать себя не заставил, и, одухотворенный двойным содружным храпеньем, маленький домик на верхушке поросшего буком холма вновь заговорил о любви и о мире.
Но утром Эльза почувствовала, что чего-то недостает ее новому господину. Тогда наступил торжественный миг коронации — кротко, с умиленной улыбкой поднесла она Фаддею четырехколенчатую трубку с пчелой и розой, а также одну из пачек доброго старого канастера, который в изрядном количестве хранился в сундуке Курта Шуллера. Фаддей не удивился, не смутился, уверенным жестом он поставил трубку меж ног и, будто он не Фаддей Ходошлепов, а чистокровный шваб, уже двадцатое поколение владеющий пером на зеленой шляпе, кегельбаном и трехлитровой пивной кружкой, начал выхлестывать сизый, остуженный дым. Эльзу слегка затошнило, но даже эта тошнота была ей приятна. Когда же она вновь подумала, скоро ли эта трубка наконец разобьется, как молочник и сахарница, — ее душу охватила знакомая истома благоденствия впервые после того вечера, когда Курт Шуллер ушел вниз по тропинке на войну.
За этим днем последовали другие, много других, и ничего до 5 мая 1918 года не тревожило ее мирных ночей и робкого упования на бренность трубки. Но в указанный день случилось нечто катастрофическое и выходящее за пределы ее тихого ангелоподобного характера. А именно, часов в шесть вечера, когда Фаддей, доколов во дворе воз дров, сосал священную трубку, Эльза подошла к окну, чтобы глотком свежего воздуха ослабить силу неиссякающего канастера, и вдруг отчаянно кудахтнула. По тропинке подымался Курт Шуллер с дорожной сумкой.
Фаддей, не понимавший ни одного слова, сокровенный смысл кудахтанья мгновенно уловил и, отложив свой жезл, быстро выскочил в дверь, скрывшись среди тени вековых буков. Но с ним не ушел, да и не мог уйти тяжелый табачный дым. Эльза сразу поняла, что этот запах — отчет о сладостных ночах на ложе, недаром обладающем двенадцатью подушками и четырьмя перинами. Чудесное озарение сошло на нее — она взяла еще дымящуюся трубку и приставила ее к статуе так, что благоговейно улыбающиеся уста святого Губерта касались рогового мундштука.
Действительно, Курт Шуллер, войдя в домик, не глядя на жену и не слушая ее восторженных всхлипываний, прежде всего стал нюхать, — как мог он не узнать запаха своего старого доброго канастера? Не дожидаясь грозного вопроса, Эльза, богомольно сложив руки на груди, прошептала:
— Он курит...
Робко коснулся Курт еще теплой фарфоровой чашечки и перекрестился. Засим он сел за стол и принялся, степенно почавкивая глотать картофель. Откушав, он не решился потревожить святого Губерта и выкурил безо всякой зависти свою дрянную походную трубочку. Час спустя под четырьмя перинами он смог убедиться в том, что ничего не переменилось в этом доме и что томная нега Эльзы, нерастраченная, ждала четыре года возвращения супруга. О, это не было игрой, ибо свято и невинно отдавалась Эльза Курту, и при виде его зеленых двойных носков гладко обструганная грудь вскипала неподдельной страстью.
Проснувшись рано, Эльза немного удивилась — вместо мочальной льняной бородки ее щеку щекотали седые жесткие усы. Но еще более сильное изумление ожидало ее: взглянув на деревянную статую, в ужасе и в восторге она увидала, что святой, с удовлетворением улыбаясь, выплевывает изо рта клочья густой серой ваты, точь-в-точь как делали это Курт и Фаддей.
Не в силах скрыть потрясения, она соскочила с кровати и пала на колени, крича:
— Курт, он курит!
Лесничий, утомленный дневной дорогой и ночной негой, нехотя приоткрыл глаза.
— Но ведь ты мне уже раз сказала об этом, — проворчал он и вновь уснул. Потом, уже окончательно проснувшись, он никак не мог понять потрясения жены, которая должна была привыкнуть к подобным чудесам, и отнес его за счет волнения, причиненного супружескими ласками после столь длительного перерыва. Как же могла Эльза объяснить ему различие между вчерашним нежным обманом и сегодняшней достоверностью?
Никогда впоследствии ни Эльза, ни Курт не видели больше, как святой Губерт курит, хотя трубка и оставалась бессменно в его распоряжении. Они склонялись к мысли, что святой, не желая вводить в соблазн слабого человека, курил незримо, вознося к небу легчайшие облака, лишенные цвета и запаха. Во всяком случае, ни они, ни приходившие из Обердорфа набожные люди не сомневались в том, что святой Губерт курит, и не пытались выяснить, зачем святому понадобилось заниматься таким плотским и низменным делом, ибо подобные мысли были бы грешным стремлением проникнуть в тайны божественного промысла.
Супруги прожили мирно еще два с половиной года. Эльза отдавалась счастью, не отвлекаясь больше никакими побочными надеждами. Она теперь узнала, что гибель четырехколенчатой трубки не принесла бы ей никакого облегчения, ибо канастер в маленькой трубочке пах столь же сильно.
В декабре прошлого года лесничий, обходя свой участок, простудился, заболел воспалением легких и вскоре умер. Уже не дождь, а ливень холодноватых сплошных слез Эльзы оросил его скромную могилу. Самой Эльзе пришлось покинуть Вармефусс и перебраться в Обердорф, где она потупила в "Гастгауз цум левен" на должность судомойки. Тяжелые материальные обстоятельства, а также непосильность обременять свои вдовьи ночи на одной подушке и под одной периной двумя любовными и третьим божественным воспоминаниями принудили ее продать трубку старьевщику за пять марок.