Я в Солотче написал несколько этюдов, но повез домой только три. Из них выбросил два и остался один большой или двойной размер (сделал один этюд такого размера). Такой малый в количественном отношении результат при очень хороших условиях объясняется тем, что у меня был большой перерыв в станковой работе после Хвалынска и чувство мое, тогда было установившееся, снова упало, и половина лета ушла на развитие его, на подъем, хотя бы до прежних размеров.
Это происходит болезненно, с сомнением в себе, а такое упорядочное состояние опять-таки вредит делу, и только вера в себя и в свои силы, однажды уже показавшие возможность, спасали положение. Вера тоже бодрила, иногда через край, снисходительно относилась к работам, которые, как потом выяснилось, того не заслуживали. Впрочем, если это случалось с ней, то искренне. Она никогда не лукавила и ложно не судила. В ней была глубокая профессиональная честность, переступить которую она не могла сознательно ни под каким видом»[285].
Детская память сына хранит многое из того, что не запоминал или не считал нужным отмечать отец.
Май: «…тридцать шестой год был не только горестным (из-за смерти бабушки. — М. Ч.), но и удачным. Отец получил заказ… Появились деньги. И на все лето мы поехали в Солотчу. Да не просто так. А еще и с поварихой — Лаврентьевной, которая должна была освободить маму от хозяйства для живописи. Места солотчинские знал и присватал Павел Захаров, его жена Татьяна Захарова была родом из тех мест. Но и более того — решено было произвести ремонт обветшавшего нашего жилья. Кто-то порекомендовал опытного мастера Мальцева. Мама долго подбирала светло-серый колер для стен. А дощатый наш пол решено было покрыть левкасом и покрасить блестящей, коричнево-красной краской. В Солотчу мы уехали, оставив Мальцеву ключи от дома, а к возвращению он должен был все и закончить.
До Солотчи добирались поездом, до Рязани и затем пароходом по Оке. А надо сказать, что к тому времени у нас, у меня, конечно, завелась ручная белая крыса. Мама нарекла ее Кулевриной, а вскоре Кулеврину полюбил и ворчавший поначалу отец. Полюбила его и Кулеврина, забиравшаяся к работавшему за столом отцу на плечо. Когда она начинала слегка досаждать, отец бросал ее на тахту. Но Кулеврина не обижалась и тут же прибегала обратно на плечо.
Естественно, что и Кулеврина двигалась с нами в Солотчу. В коробке из-под торта с дырочками для воздуха. Лето 1936 года было не просто жарким. Знойным. Душно было в вагоне, душно в каюте парохода. Словом, несмотря на отдушины, Кулеврина таки задохнулась в своем узилище, так и не добравшись до Солотчи.
Дачников в те годы было немного, и легко нашелся хороший просторный дом, так что мама могла писать не только на пленэре, но и дома. Она уговорила позировать местную девочку-смуглянку обнаженной и сделала с нее акварель, а потом и масляную живопись. Теперь этот холст, так же как и солочинский пейзаж, писаный на берегу Старицы, в Государственном Русском музее. Кроме живописи, рисунков, отец вернулся к давним своим замыслам — строительству „волновиков“. Подробнее о „волновиках“ следует рассказать отдельно, а там, в Солотче, они с Пашей Захаровым стали строить „волновик-скакунец“. Нечто вроде деревянного кенгуру на шарнирах и пружинах или, скорее, резиновых амортизаторах. Сев на скакунца и раскачиваясь, надо было заставить его прыгать и так передвигаться. Но беда была в том, что лишь начав подпрыгивать, скокунец сбрасывал седока.
И чтобы как-то его объездить, Павел Григорьевич, которого привычнее для меня звать дядя Паша, и отец отправились к одиноко стоявшей в поле раскидистой березе. И дядя Паша должен был привязать отца к суку веревкой, чтобы, падая со скакунца, он не так ушибался о землю. Их действия издалека заметили местные мужики. Впечатление было усугублено тем, что отец летом ходил в белых (в тех местах неизвестных) брюках.
Словом, мужики решили, что один приезжий раздел другого до исподнего и средь бела дня вешает на суку. Кажется, явившейся вскоре власти не просто было объяснить подлинные намерения»[286].
Среди многочисленных чертежей Петра Васильевича сохранился набросок «волновика-скакунца», еще 1930 года. Видимо, его или что-то подобное ему соорудили Митурич с Захаровым в Солотче летом 1936-го. Совершенно реальный «кузнечик», даже с подобием головы и крыльев, гораздо более похожий на живое существо, чем на механизм. Таковы же и другие технические рисунки Митурича: летящий «Волновик» — легкое изящное насекомое вроде стрекозы; извивающиеся как причудливые земноводные существа «волновики-дирижабли», «волновики-глиссеры».
Май: «В Солотче же дядя Паша и отец решили учить меня плавать. Взяв меня на руки, они заходили в речку по грудь на некотором друг от друга расстоянии и бросали меня в воду с тем, чтобы я плыл от одного до другого. Но пугаясь, я барахтался, захлебывался. И раздраженный моей неспособностью отец откладывал урок на другой день. Напуганный их методом, я решил учиться сам. На не очень глубоком месте я поджимал ноги и научился задерживаться на воде, а скоро и поплыл по-собачьи. Так что, к удовольствию отца, к концу лета переплывал Старицу. Нескладность моя раздражала всегда подтянутого с кадетского детства выправленного отца.
Гулять он любил с тросточкой и донимал меня, довольно больно стукая по лодыжкам — „не косолапь“!
В Солотче у нас появился новый жилец — нырок. Видимо, молодого, еще не летного его поймали на забаву деревенские ребята. И я то ли выпросил, то ли выменял его на что-то. Мама нарекла нырочка Тутиком, и он очень быстро стал ручным настолько, что я носил его купаться на реку, и он снова ко мне возвращался. Я заметил, что Тутик с особым удовольствием ест крупных кузнечиков. И я, задумываясь о рационе Тутика, когда он поедет в Москву, занялся заготовкой кузнечиков, которых в то знойное лето в выгоревшей как в Сахаре траве было великое множество. Кузнечиков этих я нанизывал на нитки и сушил впрок. Однажды в поисках кузнечиков я забрел к какому-то одинокому строению. И заглянув во внутрь, убедился, что строение это было бойней. Как раз при мне оглушили обухом и прирезали бычка. Больше туда я не ходил.
Тутик неловко шлепал на своих ножках-ластах по полу и очень ловко склевывал мух, которых тоже было множество…»[287]
Зверюшек и птиц — «жильцов» Митуричей — Петр Васильевич и запоминал, и отмечал:
«Тут заводится существо Тутик, так его окрестила Вера. Молодая водяная курочка с лапками в форме лепестков-плавников. Ходить не может, но ловко ловит мух. На это существо изливается обилие чувств доброты и нежности. Тутик заменил нам белую крысу, к которой мы все были тоже очень привязаны, но по дороге на пароходе (она была в большой коробке) она вдруг умерла с кровью во рту»[288].
«Полюбили Тутика все, кроме Лаврентьевны. В ее обязанности входило следить за чистотой полов. А Тутик мало ей в этом помогал. И однажды Тутика нашли мертвым. Доказательств не было, но все заподозрили Лаврентьевну.
За Лаврентьевной открылся и еще один грех. К концу нашего пребывания в бурьяне, под крыльцом образовалась целая гора четвертинок из-под водки.
Дождей не было. Зной все усиливался и потянуло дымом — горели торфяники, где-то и леса. И вдруг телеграмма из Москвы. В московском доме пожар! Как узналось потом, горела та самая площадка, где отец сделал столько рисунков. Горел чердак. Огонь не тронул наше жилье, но пожарники каким-то образом сумели залить водой весь мальцевский ремонт. Потеки покрыли потолок и стены, а роскошные левкасовые полы вздулись и раскрошились. Воды было столько, что подмокли стоявшие на полу папки с рисунками и литографиями. Многое пропало. И конечно — столь ожидаемый ремонт. Повторить ремонт уже никогда не решались и так и жили с подтеками и облупленным полом многие, многие годы.