– Твоя очередь, Ахмед.
Я встал.
Си-я-у повернулся к голубоглазой девушке:
– И твоя тоже, Аннушка.
Она встала. Оказывается, она высокая. Мы оба взялись за ведро, с одной стороны – она, с другой – я. Я не рассмотрел, какие у нее ноги. На ней были валенки. Мы высыпали ведро в чан. Она вымыла руки над раковиной. Длинные белоснежные руки с полными пальцами.
– Все равно снова испачкаешь, Аннушка.
Она не ответила.
– Ты работаешь в канцелярии?
– Мы с вами разве на «ты»?
Я знал, что среди старых членов партии, а также русской интеллигенции принято разговаривать на «вы»; но в университете вся молодежь, вне зависимости от того, знаком кто-то был или нет, разговаривала друг с другом на «ты». Я обиделся:
– Ты, как видно, бывшая аристократка.
– Вы тоже не очень похожи на пролетария.
Во время обеда я поискал Аннушку в столовой, но не нашел. Это не помешало мне проглотить до последней капли постные щи, в которые я накрошил черного хлеба. С тем же аппетитом я выпил стакан чуть теплого чая, похожего скорее на мутную воду.
Снег, огромными хлопьями сыпавший в Москве на рассвете, под вечер перестал, а с наступлением ночи пошел вновь, но уже понемножку. Сегодня у меня одно дежурство за другим. Я в университетском дворе, стою в грузовике на ящиках с вяленой рыбой. Грузовик прибыл поздно, мы не успели сегодня его разгрузить. Ноги в солдатских ботинках у меня заледенели. Нужно спуститься и потопать на снегу. Так я и сделал. Слез. Потопал. Согрелся. Со двора мне видна башня Страстного монастыря. Мимо проехали сани. Забавная, вроде кавука,[14] шапка ямщика вся в снегу. В санях, верно, нэпманы. Видно по их шубам, по их шапкам. Наверное, петь, стоя на посту, нельзя. Между тем как мне очень хочется проорать во всю глотку Марш Буденного: «Даешь, Варшава! Даешь, Берлин!» Дай руку, Варшава! Дай руку, Берлин! Может быть, потому, что я крепко сжимаю в руках винтовку, а может быть, потому, что увидел нэпманов. Я посмотрел на Страстной бульвар. Он удаляется, тая
в снежной тьме. Мне послышался какой-то шорох. В голову пришло самое невозможное: может быть, это Аннушка? Я повернулся. Рядом со мной, в свете уличного фонаря, стоит беспризорник – так русские называют бездомных сирот. С головы до ног в лохмотьях. Открыт только кусочек его грязного лица, на котором во всю ширь сияют большущие глаза. Крошечный носик покраснел. На вид лет двенадцать.
– Здравствуй, дяденька.
– Здравствуй.
– Рыбой пахнет, дяденька.
– Наверное.
– А что, в грузовике – рыба?
– Рыба.
– Ты давно на посту, дяденька?
– Давно.
– Рыбой пахнет.
– Наверное.
– Может, дашь мне одну рыбку, дяденька?
– Нельзя.
– Есть хочу.
– Сегодня ничего не сумел стащить?
– Всего-то одну сумочку. Пустой оказалась.
– Вас ведь всех где-то собирают. Раздают еду и одежду. Почему не идешь туда?
– Люблю свободу, дяденька.
– Откуда ты родом?
– С Поволжья.
– Как ты здесь оказался?
– Пешком пришел. На поезде приехал. В общем вагоне.
– То есть в ящике под вагоном.
– Может, и так… Мир же не перевернется, если ты дашь мне одну рыбешку, одну маленькую рыбешку?
– Не могу.
– Рыбы что, пересчитаны? Одной больше, одной меньше, кто заметит?
– Я.
– Ей-богу, есть хочется.
– Может, тебе дать денег?
– Дай.
Я дал ему денег. Он засунул их куда-то к себе в лохмотья.
– А еще дай рыбки.
– Я же тебе денег дал.
– Теперь все лавки закрыты. Думаешь, что деньгами всегда можно подсобить? Есть хочется. Дай рыбку.
– Нельзя.
– Почему нельзя, дяденька?
– Если я каждому дам по рыбке, то в грузовике рыбы не останется.
– Я что, все?
– А разве нет?
– Нет. Я – Федя Шесть Пальцев.
– Почему Шесть Пальцев?
Он протянул правую руку. Рядом с крошечными, как у воробья, пальцами болтался кусочек кожи, вроде шестого пальца.
– Угостишь сигареткой, дяденька?
Я дал ему сигарету.
– Дать прикурить?
– На голодный желудок курить нельзя. Дай рыбки. Я дал Феде Шесть Пальцев с Поволжья одну рыбу.
– Дай еще одну, дяденька.
– Ну знаешь! Ты совсем обнаглел.
– Не сердись. Эту забери, дай одну побольше.
Я забрал. Дал рыбу побольше. Он ее куда-то спрятал.
– Почему ты не ешь? Ты же голоден был?
– Съедим ее с Санькой.
– А это кто?
– Баруха моя.
– Сколько ей лет?
– Моложе меня. Дай и ей одну рыбку…
– Давай, давай, убирайся…
– Не серчай, ухожу…
Скрестив руки на груди, он, ссутулившись, отошел недалеко, затем остановился и обернулся.
– Я никому не скажу, что ты здесь рыбу раздаешь, – сказал он. – Если все караульные будут такие, как ты, то пропала советская власть… Счастливо, дяденька…
Он вышел со двора. И исчез в снежной мгле Страстного бульвара.
Когда я вернулся в общежитие, все уже спали, только стоявшая рядом кровать Си-я-у была пуста. Когда я разматывал портянки – ткань, которой обматывают ноги вместо носков, – вошел Си-я-у – единственный студент в университете, у кого есть костюм. Еще он носит лакированные туфли и даже галстук-бабочку. Еще у него есть фетровая шляпа, но теперь он ее не надевает. Однажды он вышел в ней на улицу, а мальчишки на Цветном бульваре бежали за ним следом и кричали: «Буржуй! Буржуй!» Он прекрасно говорит по-французски. Возможно, он приехал в Москву из Парижа, точно я не знаю. Те, кто находится здесь не по официальному приглашению, вроде меня, определенные вопросы друг другу не задают.
– Си-я-у, послушай. Кто такая Аннушка?
– Машинистка ректора.
– Это я уже знаю. Кто ее родители?
– Отец, кажется, был инженером. Колчак его расстрелял. Мать умерла от тифа. Bonne nuit.
Гул водокачки пробивался сквозь ночь. Ахмед, шаркая босыми ногами, вернулся в кровать. Лег на спину. До свидания, Аннушка!
Когда я проснулся, в сумрак комнаты сквозь дверные щели врывались лучи дневного света. Измаил, уходя, закрыл дверь, а я открыл. Налил себе чаю в очень тонкий стакан – он, наверное, остался от Зин.
Ахмед зажег лампу, закрыл дверь. Гул водокачки все равно слышен. А когда мы будем копать, снаружи будет слышно? Он положил пистолет на кровать. Надо чем-то подпереть эту дверь. А что это даст? Если меня застукают, когда я буду копать, никакой засов не спасет. Он взглянул на часы. Четверть девятого. Он начал копать посреди хижины. Взглянул на часы. Половина десятого. Я выдохся всего за час с четвертью. Черт побери. Он выпил воды. Закурил. Открыл дверь. Шоссе все так же одиноко внизу, в лучах яркого дневного света и в пыли.
Ахмед закрыл дверь. То и дело бросает он вырытую землю в угол хижины. Взглянул на часы. Без десяти двенадцать. Ладони у меня все в пузырях. В хижине жарко, как в хамаме.
Московский мороз – сухой, не пробирает. Даже негры его легко переносят. На студенческий танцевальный вечер в Восточный институт я отправился в своих солдатских кирзачах, онучах и грубой косоворотке. Если бы я даже хотел надеть что-то другое – другого у меня не было. В большом зале все танцуют. Какая толпа, не протолкнуться! Я увидел Си-я-у. В своем отлично сшитом темно-синем костюме он выглядит так, словно явился на маскарад. Меня он не заметил.
Начинаю потеть, черт побери. Ахмед обтер рукой лицо, по которому градом стекал пот. Рубашку он снял раньше. Опершись на кирку, он выпрямил спину.
Ах ты черт возьми! Си-я-у танцует, да еще и с Аннушкой! Девушка меня заметила. Улыбнулась. Волосы у нее – цвета соломы. Шея длинная, округлая. Посмотрел на ее ноги. Полные. Я обрадовался, что нашел хотя бы одну деталь ее тела, которая не была красивой.