24
которые напоминают твои плечи, когда, возвращаясь из Серебряного Бора, мы стоим с тобой под навесом и смотрим на ливень. Ты протягиваешь из-под навеса ладонь и, не ведая, что творишь, уходишь в себя, а мне остается придумать название, конечно, условное, например: девочка, играющая на арфе; девочка похожа на нашу дочь. Но лучше просто девочка, вернее женщина, женщина, играющая на арфе, а может, на виолончели, – все равно что цветы в мороз, морозные узоры, только вместо запаха – звуки, почему-то всегда неслышные, а вместо холодных струн инструмента – теплые струи дождика, еще совсем не приструненные, да и ветер в трепетном порыве все перебирает и перебирает вьющуюся прядь, и покамест закуролесит, утечет немало воды; а стоит тебе сделать шаг, – и ты уже вся в ливне, и теперь похоже на море, когда только входишь в воду и сейчас поплывешь, или когда тебя поливаешь из душа, а ты понарошку фыркаешь и как будто захлебываешься…
А если закрыть глаза и прислушаться к шуму дождя, то его можно сравнить с затихающим шелестом листвы; а ведь только что все крепчал и густел и с каждой новой нотой лез из кожи все выше и выше, вбирая и заглушая окрестные звуки – и оглушая, но не оглоушивая… и вдруг, на самом пределе, завис, как если бы вырвался, наконец, из пут и оторвался… но, оказывается, уже пошел на снижение, сперва неохотно, а потом все быстрее и быстрее, и, как-то все равно неожиданно, сошел на нет, но не совсем – словно еще кто-то рядом остался и ходит на цыпочках. А попробовать их открыть, то через поредевшую занавеску можно увидеть рождение радуги, главное, не прозевать: вот она, где-то еще сбоку, уже забрезжила; а поднять их минутой раньше, то, пожалуй, ничего и не обнаружишь, – и вдруг проступила, сначала издалека, неясным мерцанием, весточкой с горизонта, первой ласточкой, но с каждым мгновением все яснее и ближе, теперь уже радужной вестью, что все растет и разворачивается, пробивая сквозь нагромождение облаков солнечную борозду.
И вот уже ливня простыл и след, нет, еще не простыл: от разнеженной, еще теплой земли, перекрещиваясь уже чуть охладевшим ветром, поднимается пар; успокаивающиеся набрякшие влагой деревья, невнятно бормоча что-то несвязное, точно силясь спуститься на землю, но не спеша, а может наоборот, остаться еще там, под облаками, пытаются поправить разлохмаченные ливнем прически, отражаясь в зеркальной воде; притихшие кусты, как бы в слезах, множась и переливаясь, светятся радужной росой – той же самой, что и у тебя на щеке: в прилипшем сарафане и со спутанными кольцами волос, ты, открыв рот, все смотришь и смотришь и как будто бы пьешь из проема между покачивающимися кронами сосен.
…А потом наступит зима. И хотя на небе будут совсем другие тучи, ты так и останешься с протянутой рукой под низко плывущей рванью, и на твои опущенные плечи будет медленно падать снег.
25
Тебе никогда не приходило в голову, отчего, когда дует ветер, у тебя начинает ломить в затылке?
Кажется, я догадался. Дело не только в ветре. Чтобы понять, что такое ветер, нужно разобраться в природе надувательства.
Ветер приволакивает попавшую под дурное влияние холода тучу. И вот уже тут как тут снег.
В этой теплой компании все связаны одной веревкой. Которой виться всегда.
Ветер и снег – вечные чернорабочие природы.
26
Снег засыпает крышу соседнего дома, окна которого каждую ночь гаснут перед твоими глазами, одно за другим, и никогда не угадаешь, в какой последовательности, как если бы смотреть на дерево и ждать, на какой из веток оторвется и спланирует именно вот этот лист, а потом, подхваченный ветром, непонятно куда унесется. Потому что, сколько бы на лист ни глядеть, он обязательно остается на месте, но стоит только отвернуться, хотя бы на миг, как листа уже нет и в помине, и очень трудно определить, где же он только что находился: перед глазами сиротливо подрагивает голая ветка.
Вот так же и окно: кто-то напротив двигается, накрывает на стол, достает из холодильника закуску, наливает стакан, спорит, ругается, стучит кулаком, скрипит зубами, но вот, кажется, успокаивается и, схватившись за сердце, валится на кушетку и засыпает, даже не раздеваясь, и ты вдруг обращаешь внимание, что человек был совсем один, и возникает вопрос – с кем же тогда этот человек спорил?
…Но свет все по-прежнему горит, пять минут, десять, полчаса… но стоит только опустить глаза и тут же их поднять, как вместо горящего окна неясным силуэтом проступит темный сплошной массив – оказывается, это окно было уже последнее, – и ты все сидишь и смотришь, как будто это не дом, а дерево.
27
А если повернуть голову, то переливающиеся огни Парка культуры с неподвижным чертовым колесом вперемешку с темнотой все вбирают и вбирают в себя хлопья – на мерцающей поверхности воды как бы идет поединок между рекой и снегом, и если внимательно смотреть на снежинки, то, кажется, чем дольше на них глядишь, тем их становится все больше и больше, и чем белее снежинки, тем чернее поверхность реки.
И вот когда глаз привыкает к черному, и ты уже свыкся с мыслью, что это и есть твой цвет, вдруг происходит необъяснимое: черная река, словно по таинственному знаку, превращается в белую дорогу.
И сколько бы в воду ни смотреть, уловить этот переход от черного к белому никогда не удается.
28
Вот уже которую ночь я никак не могу найти сравнение твоей улыбке. Но кажется, забрезжил рассвет: твоя улыбка – это отчаянный сигнал бедствия без всякой надежды на спасение. Как если бы этот сигнал подавал совсем слепой, а те, кому этот сигнал предназначен, – глухонемые.
29
Перед щелью почтового ящика письмо застывает и мелькнувшей снежинкой проскакивает на темное дно, за ним второе, третье – как будто зимняя река; коснувшись поверхности, снежинки тут же тают, и вода морщится под порывами налетевшего ветра, подобно брезентовому покрывалу (если снять с реки слепок), а под покрывалом – мешки с комбикормом на палубе лениво раскачивающейся баржи с вечно перекуривающей бригадой чернорабочих, среди которых почему-то и ты, ждешь у моря погоды, а море где-то там, за горами, куда тебе уже пора поторапливаться, холодное Охотское море и твой город на берегу этого холодного моря, город, который тебя всегда нагревает, город низкого неба и плотного тумана, город на вечной мерзлоте, но это еще все впереди; а сейчас почему-то никто не двигается с места, что-то случилось с крановщиком, кто-то его видел – не то вчера, не то позавчера, – но тот, кто его видел, сам со вчерашнего вечера никак не может прийти в себя и не появляется, и с утра кто-то уже побежал за сменщиком, но так до сих пор и не возвратился, и скоро идти на обед, а работа все так и не начиналась, и ты, притулившийся среди этих жестких мешков, все глядишь на берег, где кто-то развел костер, и вот уже к костру стекаются люди, которых ты видишь первый и последний раз в жизни, потому что завтра тебе ехать дальше; обступив костер полукругом и сгорбившись, люди протягивают к нему скрюченные ладони; зябко поеживаясь и втянувшись поглубже в телогрейку, ты закрываешь глаза, и люди на берегу медленно плывут мимо тебя в обратную сторону; кто-то вполголоса разговаривает, кашляет, откуда-то издалека, но все равно как-то в самое ухо стучат, лязгают, громыхают, что-то, заскрежетав, отваливается и падает, шипит электросварка, такое впечатление, что в целом все чем-то заняты, хотя по отдельности никто ничего не делает; не прерывая надсадного гула, где-то в глубине гудит мотор, но все слабее и слабее… и вдруг, подступая к самым твоим ногам, к тебе приближается тряпка, намотанная на щетку уборщицы, все ближе и ближе, а в другом конце зала из вывернутых на полную катушку кранов с яростным шумом наливается вода и слышен стук передвигаемых ведер, и вот уже голос из громкоговорителя что-то объявляет, должно быть, посадку на поезд, и все, кто тебя окружают, подхватив мешки и корзины, вдруг бросаются к выходу и вместе со всеми и ты, но поезд оказывается совсем не твой, и когда ты хочешь вернуться на место к уже нагревшемуся от твоего плеча косяку, то вдруг замечаешь, что твой косяк уже занят, кто-то, видно, за тобой следил, и, потеряв теплое место, еле протискиваясь, ты болтаешься по битком набитому вокзалу, где прямо на полу, на подоконниках, под колыбельную сквозняка, на подстеленных газетах и без газет, в несуразных позах, откинувшись навзничь и распластавшись на животах, храпят пассажиры; еле держась на ногах от усталости и духоты, ты так и не решаешься выйти на привокзальную площадь, где, хотя и просторно, но темно и холодно, потому что хозяйничают ветер со снегом, и, сколько ни поднимай воротник, все равно будет колотить дрожь; и, наконец, найдя возле перил на ступеньке свободное пространство, куда можно вклиниться, ты опускаешься на корточки и, вытянув одну ногу, словно покачиваясь на волне, проваливаешься, приткнувшись к шершавой дерюге брезента.